Птица Доэл. Перевод с французского А. Стеклянников Примечание
издателя. «Птица Доэл» была
написана в 1999, но её опередили другие издательские проекты Сатпрема — Легенда
Будущего, Воспоминания Патагонца, перевод Савитри Шри Ауробиндо и Записки Апокалипсиса. Между тем, Сатпрем
никогда не оставлял идеи опубликовать эту рукопись, которую он оставил нам
полностью готовой для этой цели. моей улыбке Зачем пришёл ты на эту тягостную землю, судьба
которой — смертной быть, Эта
невежественная жизнь между
бесчувственностью и апатией, Связанный,
как жертва на алтаре Времени, О, дух,
о, бессмертная энергия, Уже ль
вы были призваны лишь для того, чтобы
питать печаль в бессильном сердце Иль
ожидать, когда сомкнёшь глаза и без
слёз отправишься к распаду? Восстань,
душа, преодолей и Смерть, и Время... Шри
Ауробиндо Савитри,
VII.2 «В глубине
Материи есть уверенность, что решение находится ЗДЕСЬ... Нужно спуститься до
самого дна в поисках этого чудесного взрыва Вибрации Любви». Агенда
Матери, 30
октября 1964 1 Белая страница Белая страница. Пусто, ничего. Как в начале жизни, в
начале мира Но что это? Словно первый ребёнок,
который смотрит на белый пляж, Голый и пустой. Этот взгляд уходящий далеко-далеко,
куда? Это нуль, пустота и однако, это есть. Что за эра, что за
эпоха? Это нуль во времени Это не имеет возраста Нет ни шага, ни следа на
этом пляже И однако это то, что
призывает сделать шаг Что призывает нечто,
чего не существует, Единственное нечто, что до сих пор бьётся
внутри ничто, Подобно волне, пришедшей
из бескрайности и убегающей в
бескрайность, Убегающей, как всегда. Она не где-то, Она повсюду Нет ни Севера, ни Юга Есть абсолютная белизна,
бесконечная, Но имеющая начало Взгляд, проходящая
волна, Которая, возможно,
нуждается в нечто где-то там, далеко ничто которое, однако, здесь В этом взгляде, в этом
пульсирующем биении это волна, которая
повсюду, которая проходит сквозь эту точку ничто которая, возможно,
является толчками этого биения а может быть, песней, песней этого смотрящего
ничто, чем-то, что призывает
сделать шаг и ещё шаг по этому пустому пляжу. Шагнуть за этой волной,
идти за этой волной оказавшись нигде и везде Возможно, спеть,
совершая этот шаг в ничто, дабы заставить быть это
ничто, заставить биться это ничто заставить родиться это
ничто, эту нулевую точку, в
мир, всё также несущий эту
волну словно великую песнь, до
сих пор не спетую словно великий шаг, до
сих пор не совершённый и может быть, словно
птицу, до сих пор не жившую в этом первобытном мире И вот она запела, она
ЕСТЬ впервые в мире и это чудо: это ЕСТЬ. Эта точка существует, и
она повсюду, не на Севере, не на Юге, она просто есть, и она поёт, потому что
она есть и она является всем, что
есть И мы шагаем и шагаем чтобы она пела снова и
снова чтобы это Величие
проявлялось там и тут крохотной точкой,
подобно первой звезде в этом ничто словно величественная
Музыка всего и повсюду здесь и там пока ещё без нот, пока
ещё без слов на большом
величественном пляже мира вне секунд, вне
какого-либо времени и появляется первая
секунда, начинающая отсчёт вечности и всех ещё не родившихся
эпох. Так пела птица Доэл Ещё не знавшая себя как
доэл или как бы то ни было
ещё Она, Доэл, была
странствующей песней, порхающей без Севера,
без Юга, танцующей на лужайке никакой страны Возвышенной секундой вышедшей из лона
чарующего мира Без завтрашнего дня, поскольку это было
всегда здесь Без жизни и без смерти, поскольку это пело
повсюду с великою волною здесь и
там, Что кружится со звёздами
и светлячками. Так начинался этот мир,
эта жизнь, Эта волна, этот взгляд, Этот первый шаг вечного
танца, чтобы навсегда
раствориться в звуках. И Волшебница наблюдала 2 И вот страница перестала быть белой Страница больше не
белая. Этот Взгляд скользил по
необозримому пляжу мира. Йогамайя, великая
Волшебница мира, посмотрела и сказала себе, что, решительно, вся эта белизна ни
о чём ей не говорит, ни о чём ей не поёт, за исключением, может быть, этой Её
великой Волны всех времён и на все времена — долгие времена с пустотою внутри.
Там внутри не было никаких цветов, не было ничего, что призывает, ничего, что
нуждалось бы в Ней, ничего, что могло бы сделать приветственный шаг к Ней
навстречу, ничего, что могло бы танцевать с её Волной, ничего, что могло бы
услышать свою Тайну, что ищет эту Тайну на ощупь, тайну, которая является Ею
самой — словно Она ещё не обнаружила Сама себя. И что создаётся внутри, какие
цели преследуются? И тогда в один из дней,
возможно, первых дней мира, Она взбила
белизну сияющих снов — грёз красоты и пустоты; о, этот мой вечный ноль, кому
это нужно — быть вечным без цели и смысла? И мир распахнулся в
зиянии чёрной дыры. Чернота, нуль пустой,
чернота — а внутри ничего. И Волшебница испустила
едва заметный вздох, который был, возможно, первым дыханием мира — наконец-то
нечто внутри стало дышать и вздыхать... по чему? Возможно, это был первый шаг
мира, погружённого в свою чёрную Тайну. Внутри была Тайна. Тайна для кого, для
чего? Волшебница сама этого не знала. Она шла на ощупь, оберегая дыхание
«нечто» внутри, наконец-то родившегося! после стольких вечностей, погружённых в
ничто. Она знала лишь свою великую Волну с её надеждой на песню. Песня для...
кого или для чего? Чернота, лишь чернота
полного одиночества. Тогда «нечто» стало
вздыхать и копошиться в Ночи Времён. Это было... что?
Археологи или палеонтологи, а может быть, энтомологи, все эти отягощённые
багажом образования, расскажут вам в подробностях о том, что это был бог, или
дьявол эпохи, или Великая Волшебница, которая искала свою песню и её ноты в
своём раю, пребывающем в ничто. Ничто — зияющая дыра,
дыханье «нечто», что надеялось выйти из своего несуществования. И возможно, это
было первой надеждой мира, её первой нотой в Великой Волне — как сказали бы
наши учёные теологи: «в начале было Слово», но в ту эпоху ни рай, ни ад ещё не
подозревали о спряжениях. Впрочем, Великой
Волшебнице неинтересен был рай. Она хотела просто спеть и, быть может, найти
или создать в итоге свой рай и множество маленьких красочных мелодичных
таинственных нот внутри своей великой древней Волны. Так для наших будущих
грамматиков возникло слово БЫТЬ или Рождаться. Но воистину, разве не пришло это
из той самой грамматики, что клокотала в чёрной дыре с первого вздоха и первой
надежды? Нечто, что хотело
быть... но как? Прошли миллиарды лет, а
мы этого так и не узнали, и Йогамайя, Великая Волшебница, вновь грустно качает
головой, лицезрея наводящих зевоту представителей нашей мудрости и наших наук,
которые не нашли ничего из того, что вздыхало и надеялось в глубинах этой древней
чёрной дыры. 3 Мириады глаз для Йогамайи И вот засуетился,
закопошился весь этот скользкий и ползучий рыбий мир, украшенный маленькими
лунными блёстками на гребнях волн и первой музыкой просторов и далей на
бескрайней водной глади, а далее самые разные формы крохотных фосфоресцирующих
зверюшек в чёрном ничто, молнии в хвостах серебряных рыб, а иногда одинокий
угорь, который вдруг выбрасывался на солнечный пляж и извивался там, словно он
уже искал другого воздуха — уже искал. И вдруг, спустя века, прекрасная
угольно-чёрная саламандра с жёлтыми пятнами цвета солнца, и она дышала уже
по-другому, иначе, словно весь мир хотел, пытался быть и жить иначе, возможно,
тысячи и миллионы раз иначе, со всеми возможными цветами, скачущие и прыгающие
там и сям, один шаг здесь, а следующий уже под другой шкурой, и всегда это было
внове — подпрыгивая и порхая, вдыхая воздух морского простора и зелёных
водорослей, вдруг обнаружить чёрную
скалу иного. Бог мой! как прекрасна была жизнь, и Йогамайя улыбалась всему
этому окружающему миру, что населял её великую волну, танцевал с нею, возможно,
собирался взлететь под влиянием этого Очарования; что заблудился в далях, всё
более далёких, более чудесных для захвата, и заводил песнь одной ноты и
стольких разоблачающих нот и стольких криков во все четыре стороны великой
волны, во все уголки мира, во все четыре тысячи или четыре миллиарда никогда
никем не найденных уголков. Криков, — потому что вы в полном изумлении,
пребывая на этой распахнутой тверди, и потому что вы во всеобъемлющем обожании
этого чудесного ничто, которое подмигивает отовсюду и подаёт вам знак. А потом в лесах великой
жизни возникли звери покрупнее и попрожорливее, из тех, которые, возможно,
хотели бы проглотить всю окружающую красоту и радость бытия, почуять вкус всего
этого, как ощущают вкус дыхания, как чуют запах сосен и равнин, как срывают
цветок лотоса или жимолости, ни для чего, просто так, от радости прикосновения
и исследования всех чувств маленького зверька или большого зверя, даже не
подозревающего, сколько чувств и ощущений таятся в этом безымянном нечто. И
Йогамайя улыбалась, она смотрела вдаль, всегда туда, за горизонт, всё дальше,
словно беспрестанно разоблачая все свои сокровища или свою Тайну. Словно Ей
было недостаточно, словно она хотела смотреть снова и снова. 4 Загадочная улыбка Есть ли что-то дальше,
чем самое далёкое, спрашивала Она себя? Моё море имеет берега,
но что на другой стороне? И вот однажды в большем
лесу большого мира, где Ей уже надоело быть запертой в потребностях постоянно
что-то жевать и вечно чем-то запивать, испытывать голод и жажду, словно никакая
жажда не в силах была сравниться с жаждой внутри Неё, где ничей взгляд не
сливался с её собственным Взглядом, она изобрела и заставила проявиться из
ничего любопытное, странное нечто, изящно пританцовывающее на четырёх лапах, с
длинным хвостом и красным кончиком носа. Три маленьких грациозных скачка, и оно исчезло — возможно,
слишком переполненное своим собственным восторгом. Нет, это было ещё не то.
Хотя, собственно говоря, почему? Разве это не чудесно — быть восторженным? Она посмотрела
далеко-далеко... и, возможно, узрела другой восторг позади этого, и, возможно,
других «тех», которые могли бы стать уже не другими, но Её собственным
волшебным Взглядом, и которые изобрели бы ещё более великое Волшебство в
глубинах этой земной Дыры, в глубинах Её собственной Тайны. Эта жажда; было ли
это первой каплей любви, первой каплей, давшей начало всей этой созидательной
оргии, чтобы в конце найти саму себя? Она снова посмотрела — в самом конце как
будто сияла Улыбка. Но было ли это концом вселенной? Если бы Тайне пришёл
конец, жить было бы уже неинтересно. И тогда причудливое
существо родилось из её вопроса... Представьте себе, это
была обезьяна с хитрыми глазами, куча маленьких обезьян, целые гаремы самок,
размножающихся с пугающей быстротой, дававших по два потомства в год от дебёлых отцов с большими, слишком
большими и острыми зубами, способными отведать всё, что есть в лесу, но всегда
хитрых в своей сущности и с покатым черепом, который, казалось, со временем всё
больше раздувался, и в конце концов (но есть ли конец у всего этого?) от
потомства к потомству хитростей всё более мелких, но всё более изощрённых; и
слыша зубовный скрежет маленьких злюк, никогда не знаешь, что у них на уме и
кто прячется под этой шерстью: павианы, капуцины... сагуины, бабуины —
воистину, великая Волшебница не переставала изобретать свою странную любопытную
Тайну, а потом ещё этих невыносимых слегка вороватых макак, что невинно смотрят
вам прямо в глаза со всем ворохом хитростей на уме и с более отчётливым и
пронзительным зубовным скрежетом, когда дойдёт до дела — эдакий агрессивный
вопрос, готовый прыгнуть на вас сверху, едва вы отвернётесь. Их лоб, возможно,
был менее выпуклым, но у других он был
покруче, чем пьедестал Эйфелевой Башни или лбы святош, без пяти минут
священников, но всё с тем же вопросом, разжёванным до потери вкуса на всех
меридианах: есть ли что-то, собственно говоря, под этой шкурой, жёлтой, чёрной
или коричневой, невозмутимо пребывающей на спокойном лазурном берегу? Так родились наши
предки, которые ещё не были галлами. Мы потеряли хвост сзади и нацепили галстук
спереди, демократический и всех цветов, мы дошли до финала утомительных или
утомлённых эпох, но не потеряли наших старых привычек. Так родилась проблема
бытия, всегда одна и та же на всех широтах от тропиков до Шпицбергена под его
ледяной шапкой. Это, возможно, был
первый вопрос одной из тех хитрых экс-макак, снабжённых механизмом,
отсчитывающим всегда одни и те же часы. И Йогамайя загадочно
улыбнулась. 5 Волшебница и безбожник И вот в один прекрасный
день среди этой толпы учеников, ярких представителей homme pressés[1],
давно переставших лазать по деревьям, появился молодой бездельник (так его
называл некий мудрый макака-отец), безбожник всех обезьяньих богов, ибо он
прекрасно видел их внутренних дьяволов, нечестивец их рая, всегда одинакового и
всегда фальшивого, застывший в размышлении на одном из их нескончаемых
бульваров; и он говорил себе: «Раз уж я такой никчёмный, то я готов ко всему».
Прекрасно, но... что такое это «всё»? Это рождало дыру в его сердце, и он
ощущал себя внутри слегка потерянным посреди всех этих Хомо Вечноспешащих,
носившихся с их свидетельствами о рождении, о крещении и прописке — рождении
чего? — и будущими сертификатами об образовании в литературе, в науке, в праве
и я не знаю, в чём ещё, в географии.., но в какой географии и в каком праве? а
потом в итоге пенсия, и маленькая семья, и страхование от любых несчастных
случаев и рисков, но ради чего там было рисковать, если не было ничего, кроме
дыры в сердце и в карманах. «Будущее» чего? У него было две ноги, вот и всё его
хозяйство, дом под мостом — вот и весь его
адрес. И зияющий вопрос. И вот как-то раз под
мостом, когда он смотрел на старый платан, шелестящий на ветру, его дыра стала
такой зияющей и невыносимой, словно рана из ничего и не для чего; где и зачем
он родился; может быть, он вообще никогда и нигде не рождался, кроме как в
свидетельстве о рождении. Возможно, эта рана и была его единственным
свидетельством о рождении. Мы рождаемся с раной, но
чёрт возьми! почему? откуда это приходит? от какого павиана, затерянного в
мирах прошлого? Или от какого
неизвестного из лесов будущего? Он обхватил голову руками, и в его удушливой
чёрной дыре возникла такая жажда воздуха, что платан задрожал всеми своими
листьями, будто рождая шёпот на ветру. Йогамайя, великая Волшебница, смотрела с
могущественной улыбкой: «Наконец появился кто-то, нуждающийся во мне!»... Они
нуждались в том и в этом, они носились по улицам в погоне за тысячами
потребностей их полностью сформированного будущего, они сбегали в тысячи
уголков своей полностью промеренной и занесённой во все реестры географии с
тысячами широт и долгот, скрупулёзно подсчитанных с точностью до миллиметра...
Не было больше ничего, что можно было открывать. Какой уж там внутренний голос,
какой зов, какая волна пустоты? даже их генетическое спасение было просчитано и
пронумеровано с его тысячами кодов, которые достаточно привести в порядок, и
получишь будущее без рака, без болезней, без ненужных вопросов, и вы, возможно,
проживёте 200 или 2000 лет предписанной и вполне закодированной жизни. Бессмертие макак вживую,
даже с некоторыми улучшениями. Чёрт возьми! А Йогамайя, она
откликнулась на зов этого бездельника тысячами дрожащих лепестков, играющих на
ветру музыку простора на никому не известной волне. 6 В лесу будущего Имея лишь две ноги на
все случаи жизни, он тыкался направо и налево, побуждаемый я не знаю чем, может
быть, шёпотом старого платана, играющего музыку простора в этой его
человеческой дыре. Он шагал в ничто, которое всё же было некой жаждой я не
знаю, чего — чуда, которое изменило бы всё и зажгло бы огонь на этом пустынном
континенте, воистину, разлинованном и огеографиченном вдоль и поперёк; которое,
возможно, зажгло бы музыку среди рычания и визга пресыщенных макак. Он
изголодался, он жаждал найти это ничто, которое, возможно, оказалось бы в конце
концов «чем-то», старой скалой под зыбучими песками этих нескончаемых эпох. Он
шёл долго, это были годы, века — он давно утерял свой внутренний хронометр,
свой Север, Юг, он потерял всё, ибо на самом деле никогда ничего не имел, и
однако, в глубине его сущности ещё оставалась старая память — как дыхание, как
волна, как музыка, звучащая откуда-то оттуда, которая, однако, была здесь, у
него под ногами, которая взывала к нему или напоминала что-то из давно забытого
и тем не менее, хорошо известного ему мира. Были кактусы вдоль
бесконечных дорог, были алоэ и бамбуковые заросли, были кочевники, говорившие я
не знаю на каких языках, но он прекрасно всё понимал, глядя своими огромными
изголодавшимися глазами, устремлёнными туда, на этот путь, на другой, за этот
поворот, за тот. Однажды он увидел, как один из них сорвал молодой бамбук,
сделал в стебле одно отверстие, другое, несколько маленьких дырочек, а потом
подул в него; это был единственный инструмент, доступный ему; и возникли
маленькие ноты, бессмысленные, которые, однако, имели некий свой смысл, как
это, возможно, бывает у птиц. Это был первобытный язык мира, его первое
дыхание, рождённое из ничего, которое во что бы то ни стало жаждало спеть стук
своего сердца, свою радость пребывания здесь, под этим великим огненным шаром,
медленно угасающим за стеной леса в тысячах оттенков нежности, словно нечто
внутри любило и хотело объять своей любовью всё, задаром, безвозмездно, просто
потому, что это есть, и рассказывать об этом на всех языках бескрайнего
мира, и создавать сонмы маленьких нот всех цветов, которые были хорошо понятны
и которые, возможно, пришли из воспоминаний того же неизвестного и однако
хорошо знакомого мира в глубинах первого удара сердца, в глубинах старого
потерянного леса. Шаг, а за ним следующий,
— он долго брёл сквозь эту самую жажду, которая хотела навсегда отыскать свой
Нил, свой Ганг, свою великую Реку, ту, которая течёт и течёт через столько
ушедших эпох, столько ушедших людей, которые несмотря ни на что искали свою
Цель сквозь Чёрное и Белое, сквозь Да и Нет и сквозь множество извилистых
путей; людей, которые не знали курса, но которые шли, несмотря ни на что, и всё
это несла в себе та же Музыка, не ведающая сама себя и создающая столько шума,
плача, криков, радостей, всегда слишком мимолётных, чтобы снова повториться на
том же Пути. Внутри не было никакой метафизики, одна лишь чистая, кровоточащая,
израненная физика, не знающая иных молитв, кроме мольбы о луче нежности вечером
на закате, об одном-единственном моменте посреди тысяч напрасных моментов,
уходящих в ничто. Неужели никогда не было этого Момента среди всех этих эпох,
среди всех напрасных шагов? Нежность, Красота, вспыхнувшие и засиявшие навечно
с ещё не родившимся Лучом. 7 Добрый монах-язычник, музыкант и потерянная Красавица И в один из дней, пройдя
через лес, он вышел к глубокому ущелью, окружённому горами, скалистыми,
каменистыми и голыми, словно живот земли, обращённый к небу. На самом краю этой
бездны стоял то ли храм, то ли крепость, то ли монастырь. Высокий бастион из
огромных, аккуратно срезанных скал с несколькими пулевидными арками,
смотревшими вдаль на некую вершину, затерянную в просторах — в такую
необозримую даль... и всё же недостаточно далёкую. Он поднялся босиком, держа
нос по ветру, неся в себе всё ту же жажду ничто, ставшую единственным «нечто»
внутри, и ветер играл немую музыку этого Далеко, его никогда не спетую песнь.
Тем не менее, под рукой у него была его флейта, украшенная арбузной коркой в
качестве деки для резонанса, слышимого лишь собственным сердцем. Улыбающийся монах открыл
перед ним ворота этой дикой крепости. Она, очевидно, была буддийской,
молчаливой, подобно замороженной вечности, и редкие ноты завывающего ветра,
казалось, лишь усиливали ощущение вечности от этой безмятежной наготы. Его
сразу же провели к хозяину через стылые каменные коридоры, которые напомнили
ему о старых тюрьмах, сгинувших и забытых, но тут вдруг напомнивших о себе, как
он шёл в одежде приговорённого к смерти с мольбой даровать ему ничто или хотя
бы сделать так, чтобы в следующий раз больше не было подобных смертей: это
была, возможно, та самая музыка в глубинах, или дыра его жажды, или безымянная
рана. Впрочем, здесь у него не спросили ни имени, ни страны обитания, словно
это ничего не значило: Пьер ты, или Поль, или как-бишь-тебя-зовут на одной из
планет, затерянной среди звёзд. Он был тем, кто пришёл из-под моста с берегов
Реки, которая всё ещё катит свои воды рядом с шепчущим платаном. Монахи, это было не для
него, медитировать — на что? «Далеко», оно было таким далёким! а он хотел,
чтобы это далёкое было полностью здесь, рядом, со всей его музыкой ветра. У
этого монаха была странная маленькая шапочка на голове, он сидел позади на полу
за небольшим деревянным столом. Он посмотрел, и взгляд этот погрузился в самые
его глубины — словно он коснулся того же самого взгляда в нём самом, словно
брат коснулся брата с улыбкой, которая всё понимает, словно они уже знали друг
друга, и это раскрывалось в его сердце подобно цветку, ощутившему прикосновение
подобного ему солнца. Он позволил себе погрузиться в живое молчание, и этот кочевник,
которого тоже, вероятно, кто-то мог посчитать никчёмным, почувствовал, наконец,
нечто, шевельнувшееся внутри. Шапочка покачала головой и посмотрела на его
странную флейту, у них не было общего языка для понимания, но тем не менее, всё
было понятно, он положил флейту на колени, положил ладони на щёки, и его руки
сказали, что он хочет спать — спать, будто он не спал целые века. Его сразу же отвели в
крохотную холодную келью, и он заснул — заснул, словно первый раз в жизни после
веков и веков усталости. Кто-то накрыл его покрывалом — он не заметил. И его посетило видение. Утром или в первой половине дня перед самым
пробуждением ему привиделся длинный сон. Он оказался в огромном лесу, и там
была красивая, очень красивая девушка с длинными слегка позолоченными волосами, и она бродила туда и сюда, словно
потеряла дорогу, о! он сразу же влюбился в эту Красоту, и нужно было
встретиться с ней любой ценой, но как? на каких дорогах? На следующий день или
века спустя после этой ночи он пожелал снова увидеться с милым монахом в
шапочке, который, казалось, так хорошо понимал этого бездельника. Его встретили
той же улыбкой, тем же взглядом и сказали на языке, который не имел слов, но
шелестел, как те самые листья платана на берегу той самой Реки: «Да, я знаю,
она была очень красива, это была великая Богиня Красоты и музыкант древности,
который желал очаровать её, но он был нечист, он хотел овладеть ею как
женщиной, и тогда она обратилась в камень, и теперь она вечно бродит по
большому лесу в поисках того, чем она была прежде. Но мир потерял свою Королеву
Красоты и на целые века погрузился в Ночь, фабрикуя все виды чудовищ. Так что
иди и ищи Ту, кто возвратит миру его Красоту и создаст ему нового ребёнка среди
старых зверей, пожирающих землю». Затем он добавил в задумчивости: — Но
хорошенько запомни, это опасно: если ты хочешь освободить эту Красоту, ты
рискуешь окаменеть. Так сказал монах, и наш
кочевник спустился из своей вечной крепости в большой лес Будущего. Забыв наверху свою
флейту. 8 В поисках Великой
Богини, обращённой в камень Годы, а может быть,
века, он шёл по этому лесу, убаюкивающему его шелестом тысяч листьев и словно
создающему великую Волну, которая будто звала его всё дальше и дальше, всегда
вдаль, которая несла его к давно забытой и внезапно вернувшейся из забытья
нежности, которая иногда рождала крик, наподобие криков его вечных друзей-птиц.
Что он искал? Шаг, потом ещё один, как будто всё находилось ЗДЕСЬ, именно
ЗДЕСЬ, под его ногами, но что же тогда искать? А потом временами эта чёрная
дыра переживается в непостижимом настоящем, словно под его старым мостом на
берегу Реки на широте отчаяния, и снова вопрос... о чём? который является...
чем? в ничто, которое ещё не рождалось. И нужно было шагать и шагать, чтобы оно
родилось. Родилось для чего? это была старая забытая и вновь возвратившаяся
рана. Он забыл наверху свою
флейту... Эта крепость вечности,
зачем она нужна, если ничто и никто в ней не поёт? и его друг-птица
странствующих веков издала слабый крик, словно она отлично всё понимала; а
затем она улетела — петь, для кого? И однако, всё стремится петь. Флейта,
забытая наверху. Возможно, это Музыка, забытая на вершинах, которая стремится
быть исполненной снова. Она была так красива!
та, которую он видел в ту ночь, он хотел очаровать её игрой на своей старинной
флейте, и она обратилась в камень, как сказал этот добрый монах, который,
казалось, мог читать прошлое, а может быть, и все остальные времена из своей
вечности, простирающейся над всеми временами — но Время, для чего оно нужно,
если не для того, чтобы наполнять Красоту, которая стала бы его песней, его
жизнью? Жизнью, которая не закончилась бы на пустом ничто, которая не была бы
смертью, бегущей ещё какое-то время, дабы в конце сгинуть. Так где же моя
Королева Красоты, обращённая в камень? «Иди и ищи Ту, которая возвратит миру
его Красоту и создаст дитя нового мира». И большой лес
разворачивал свою тайну тысячами и тысячами трепещущих листьев. Нужно было, наконец,
родиться в чём-то, что ещё не рождено! В миллионах лет времени должны таиться
сюрпризы и неожиданности, о которых даже не подозревают эти мудрые макаки,
нужно пойти навстречу ближайшей неожиданности! А иначе что? Был маленький поток,
струящийся к своей Реке, в этом расплаве он искал множество маленьких рук,
способных обнять. Он слышал журчание стольких рек на своём пути здесь и там, он
понимал свой язык, ровный шёпот, уносящий его к таким же каплям, а потом к
другим, к изнывающим от жажды пустыням. Точно, там был огромный медведь,
покрытый шерстью, который с наслаждением лакал эти капли, затем он повёл носом
в дрожащем воздухе, втягивая неизвестный запах; это была Она! в-прошлом он был
её медвежонком, они так хорошо знали друг друга, и он ткнулся в неё влажным
носом, чтобы снова и снова ощущать этот прелестный и чарующий запах,
встречаться и находить друг друга в сопении и фырканье, раскачивании и
убаюкивании, всегда вместе, словно вся их жизнь была этим совместным танцем. Наш кочевник грядущих
времён слушал и слушал эту старую Реку, которая скользила, переливалась и возрастала
в мощи, унесённый её таинственным источником, захваченный её первой очарованной
каплей, играющей свою первобытную музыку, дабы отыскать своё бесчисленное
очарование в маленьком корне, в семени вьюнка или языке медведя, во всех
маленьких жаждущих языках, каждый из которых ищет своё удовольствие и свою
радость. И этот музыкант
древности желал очаровать свою Королеву или принцессу, задержать на мгновение в
этом Времени, ускользающем подобно великой Реке, забрать её с собой навсегда, и
если Она обратилась в камень — то освободить её. Возможно, это и была та самая
старая рана, что рождала зов и жажду, дабы навсегда излечиться от этого
болезненного скрипящего вида, в котором он родился в момент помрачения посреди
веков, протекающих с Нилом, или Гангом, или Тистой по этому глубокому ущелью,
над которым господствует крепость вечности. Но эта Принцесса
Красоты, как найти её среди скал, омываемых шумными стремительными потоками? И
он слушал и слушал молчаливые камни, которые, казалось, тоже имели свой язык и
свою жажду, растворяясь, может быть, затем, чтобы обнаружить её источник, её
великую Волну и её Реку, обкатывающую жемчуга её очарованных капель. Эта его Принцесса, может
быть она была в глубине скалы? «Иди в поисках Той, кто освободит мир от его
Ночи и старых зверей, пожирающих землю». И вот как-то раз он набрёл в лесу на
прогалину на вершине скалистого холма; нежная зелёная лужайка, словно солнечный
день после долгих ночей: красная пуансетия, трепещущая на ветру и старый
покинутый дом с маленькой галереей и тремя парами ступеней, с которых видны
необъятные дали. Этот дом словно был создан для него, и обнаружен совсем не
случайно, будто он давно ожидал его здесь, на этой поляне ещё с древних времён,
от погубленных и забытых мертвецов. И его птица-друг была
здесь. 9 Птица Доэл и безбожник Нил Итак, один день в стране
людей с хорошо урегулированной и расписанной по минутам географией, с
несколькими десятилетиями в качестве лимита на проживание со смертью в конце, и
все умирают потому, что все постоянно что-то считают-считают, даже километры,
даже свет, идущий с неба, даже звёзды в хронометре, и ничто и никто не поёт, не
танцует, за исключением птиц доэл, потому что у них так много свободного
времени, но даже доэл уже классифицированы как воробьиные в тысячах каталогов с
тысячами мудрёных видовых названий, которых даже учёные не в силах запомнить —
мы были единственным слабоумным видом, который пока не знал, что он столь глуп,
мы были королями этой страны и той страны, в то время, как это «здесь» и это
«там» отделяли многие километры и часы полёта, и всё было разделено, потому что
великая волна больше не поёт, больше не обнимает весь мир в своём всегда-здесь.
Были границы, отмеченные белым, жёлтым и чёрным пунктиром, но этот пунктир не
отмечал ничего светлого, никаких звёзд с небес, ни в ком больше не было ничего
возвышенного, за исключением сумасшедших, иногда, на одну потерянную минуту; но
даже сумасшедших быстренько каталогизировали и упрятали в отдельные палаты, в
то время, как учёные короли не изучили даже того, что было у них под носом — ни
собственных границ, ни собственной Тюрьмы. Впрочем, тут было даже не до носа со
всеми их противогазами и счётчиками Гейгера для подсчёта наших альфа-частиц и
наших атомных номеров — но не было больше ни сердца, ни ядра, не было больше
никакого центра, потому что великая волна больше не могла пройти, разве что
насильно, через разрушение; она больше не обнимала свой чудесный высший свет,
который повсюду, который всегда здесь. Мы придумали множество законов, поставив
их вне закона вселенной, не было больше места для возвышенного, для чуда, для
великой Музыки, которая поддерживает всё своей Нотой. Мы живём внутри наших
глухих учёных границ, и потребовалось столько грохота, чтобы мы поняли, что на
самом деле мы живём в нашей смертельной географии, задыхающиеся и запертые на
засов, и всё умирает, потому что всё рассчитывает на смерть — таков закон и
таков приказ для всех, за исключением птицы доэл, что танцует на своей лужайке
никакой страны и поёт ни для чего и ни для кого, которая поёт потому, что она
ЕСТЬ, чтобы заставить расцвести чудесное ничто, мизерную точку, которая,
однако, несёт эту волну. Итак, в этот день в
стране географически измеренных людей, просчитанных и удушенных, оказался
безбожник, совсем молодой, семнадцати, а может быть, семнадцати тысяч лет,
еретик границ и родин, у него была ещё не родившаяся родина, о которой он и сам
не знал, его родиной была эта пустая или несуществующая секунда, которая билась
и дышала; и дышать означало — быть этой Нотой, которая ничего не знала, но
которая просто танцевала... или нет; и нет не могло быть возможным, на
самом деле это было невозможно, всё равно что упасть в жёсткую одеревенелую
смерть, позволить зародиться размышлению где-то там под черепом — нет, это было
нет всему, кроме Этого, кроме этой уникальной Ноты, которая проходила снова и
снова через тело, шла его следами, разворачивалась и возвращалась этой
безграничной всеобъемлющей Волной, захватывающей и всегда новой, словно
продрогший альпийский луг, не знающий себя под штормовым ветром какого-то
полюса, но великий полюс повсюду, он поёт в этой точке музыки и во всех точках
великого бескрайнего мира, которые вместе создают пунктиры, вместе знают друг
друга, вместе любят друг друга полностью здесь-и-повсюду в единой великой
Музыке, которая была и есть сердце мира и неисчислимый центр всех и каждого. И
это был не «ты» и «я», но единый Хор, который взывал и отвечал сам себе, и всё
взывало... неизвестно к чему, но это было то, что совершало шаг, а потом ещё один,
словно для того, чтобы заставить трепетать этот листок лаванды или фенхеля,
чтобы заставить быть, и ещё больше и всегда больше того, что есть здесь, словно
всегда новое Чудо, всё больше и больше здесь, и которое хотело бы... чего? и
которое может всё, потому что является именно «этим»; которое хочет
повсюду, от одной секунды до вечности; это, которое дышит, это, которое любит,
потому что есть только одна вещь, которая любит повсюду, в этом человечке и в
этом камне, в этом папоротнике и в том серебристом платане, шумящем на ветру, и
в этой капле дождя, внезапно сверкнувшей на кончике листа подобно алмазу. Но этот безбожник по
имени Нил, который был полным нулём цвета лазури, как маленькая утка или бухты
Бель-Иля — Нил, звук морской волны и зова, едва заметный прибой вечности,
который зовёт и зовёт... куда? мы не знаем, но есть это, которое поёт, и несёт
эту песнь, и заставляет её расти и
шириться. Этот Нил из ничего и ниоткуда или сразу отовсюду, больше всего он
любил птицу Доэл, своего ближайшего друга в громадной интимности мира — может
быть, он вспоминал, что сам был когда-то птицей одной из стран оттуда или
отсюда?... Человек на двух конечностях с большим черепом, этот череп был
слишком большим, и эти конечности были слишком тяжёлые и неуклюжие, может быть,
это был атавизм, оставшийся от обезьян? Но его друг Доэл, он был всегда нов, он
танцевал и подёргивал хвостом, словно стремясь поймать... что? край вселенной
или бесконечную песнь или скарабея, ускользающего за звёздную грань. А в конце всех концов была
любовь, снова и снова. И пропавший зелёный скарабей, тысячи скарабеев,
изменившие курс и вновь возвратившиеся в лоно великой Песни. Но вечер опустился на
лужайку, небо зажглось розовым, и огромные белые гиганты, обернувшиеся великими
крыльями и маленькими богами тут и там, указывали направление взгляду
маленького Нила, стоявшего на двух ногах вытаращив глаза, и паре ошеломлённых
восхищённых глаз крохотного доэл на холме. Он был так ошеломлён, этот малыш
доэл, присевший на подоконник комнаты его брата Нила напротив магического
квадрата, отражающего всё это розовое небо с его маленькими богами и красные
листья пуансетии под окном, внутри окна, там, с кустом азалии и...
другой маленькой доэль, такой же, как он, столь же милой и столь же подвижной,
играющей с ветром на лужайке. Тогда он принялся звать-звать и стучать-стучать в
квадрат, чтобы коснуться клювом или, возможно, чтобы обнять. Нил смотрел,
замерев, а доэл стучал и стучал, он не верил своим глазам — каждый раз там был
твердо, черно и пусто, его магический друг ускользал от него, улетал...
куда?... В странном чёрном ничто, несуществующий, или существующий — для кого?
Тогда он принимался снова звать-звать всей силой своей песни вечернего солнца,
убегающего за горизонт, песни для этой маленькой исчезнувшей доэль, и он стучал
снова и снова, возможно затем, чтобы обнять свою подругу, свою волшебную вечную
любовь. А потом упал на
подоконник, обессиленный и опечаленный, словно первобытная смертная печаль
мира. Нил осторожно, очень осторожно, взял в руку эту тёплую трепещущую кроху.
Под дрожащим чёрным хвостом был крохотный островок белоснежного, как зимний
наст, пуха. Он издал крик, словно первый крик потерянной любви, и развернул
крылья. Под этими чёрными крыльями проходили две белые полосы, совсем белые, как
первый снег. И он упорхнул в пуансетию,
прямо под окно Нила, и не возвращался сюда, где была его подруга, его любовь,
скрытая там, за непонятной твёрдой вещью, рассказывающей об огромном
позолоченном небе и об изменчивой лужайке, где всё ещё дрожала лаванда и
красивый жёлтый клевер. Но вот Доэл возвратился
снова, но уже с криком, с песней для своей навсегда потерянной любви, и он
стучал и стучал, желая обнять эту волшебную тень, и вдруг упал под стену за
окном. Нил вышел. Он осторожно,
очень осторожно поднял эту тёплую кроху, которая больше не дрожала. И тогда Нил
позволил себе уронить слезу, как перед первой болью мира в этой пробитой
насквозь великой Песне теней. 10 Волшебница Йогамайя Нил долго сидел на
ступенях перед своей опустевшей лужайкой, своим персональным зелёным оазисом,
своим одичавшим островом. В его жизни было столько
островов и белых пляжей, не оставивших в нём никакого следа, кроме разве что
следа боли, кроме разве что дикого Нет в финале. У него больше не было
слёз, всё было кончено. Он вошёл в Молчание. Устрашающее, никакое
Молчание, словно старый безымянный катаклизм, словно ужасный вопрос без слов.
Это было наполнено необъяснимым биением, как единственный отзвук самого себя в
конце всего, его единственная музыка без единой ноты, как очень старый прибой,
до сих пор совершающий единственную вещь, которая была хоть чем-то в этом
небытии — словно глубокий-глубокий крик по ту сторону всех криков. А может
быть, словно зов к нечто и к некто. Он, старый безбожник стольких миров,
исчезнувших ни для чего — или всё-таки для чего-то? Чёрное и пустое
Молчание, как старая, до сих пор не ударившая молния, как горе, никогда не
видевшее ни одного рассвета. Как камень. Он был этой точкой, этим
взглядом в ничто, всё ещё пульсирующим на этом острове, покрытом зеленью. В одно мгновение всё
остановилось. Это было да и это было
нет. И тогда появилась Она. Она была так прекрасна,
как ничто не прекрасно в этом мире; словно живая Любовь, словно единственная
вещь, которая заставляет пульсировать мир, которая создала в нём этот
первобытный крик в ничто, которая сделала этот первый шаг на белом пляже; как
будто он должен был находить себя снова и снова в этом биении, быть только для
этой Красоты бытия, здесь, в этом любящем нечто, в этом прибое, который катит
свои воды ещё с зарождения первых звёзд и который хотел бы быть снова и снова,
быть собой неисчислимо и повсюду. Нил смотрел в своё
Молчание, вдруг разорвавшееся белой молнией. Она была там, прямо перед кустом
азалии, в длинном платье белого цвета, и улыбалась — была ли она молода или
стара? Она пребывала вне времени, у неё были длинные немного позолоченные белые
волосы и она слегка наклонилась к нему. — Чего
ты ищешь? — спросила она, и голос её был самой Музыкой мироздания, прибоем всех
пляжей мира и великой волной, что воспевает вселенные и маленького доэл на
пустынном пляже. — Ну,
скажи! и это будет. — Я
ищу улыбку. Она смотрела в
бесконечность Времён. — Хорошо,
стучись снова и снова в белый квадрат. — Сказала Она и исчезла. Это была Йогамайя. Та, о
которой говорили ещё с древних времён: Великая Мать, Которая обнаруживает иллюзию и Которая показывает
реальность, если мы того хотим. 11 Взгляд фараона Он остался сидеть на
ступенях перед кустом азалии. Ничто. Словно
свалившийся с другой планеты. Но эта планета,
наша ли она... как нам кажется? Он смотрел на большие
облака, на гигантские облака, белые от муссона, которые медленно растворялись,
рассеивались, таяли и снова раскрывались как крылья птицы или маленькие белые
ладони. Иногда всё озарялось розовым, затем таяло в голубом цвете. «Стучись снова и снова в
белый квадрат» — сказала она. Было ли это насмешкой? Чтобы создать маленькое
тело без крика на краю этого окна? Внезапно, ошеломлённый,
он повернулся на ступенях, чтобы посмотреть в это белое окно. Да, там был
маленький тёмный человечек, молодой или старый, семнадцати лет или семнадцати
тысяч, рядом с дрожащими красными листьями пуансетии и жёлтыми клевером, более
живыми, чем этот двойник-тень, что ни пел, ни улыбался, за исключением, быть
может, повторяющегося крика, который отчаянно призывал что-то, я не знаю что,
из этой чёрной дыры. Что он звал, своего
Доэл? что он тщетно пытался снова и снова обнять? в то время, как прелестная
лужайка всё ещё трепетала, потому что она жила своей собственной красотой. Но
он, неужто он не знал ничего столь же красивого и певучего? Возможно, ещё не
родился взгляд, который смог бы показать ему всю красоту, и милый нежный голос,
который сказал бы ему: спой ещё и ещё раз для меня. А он, Нил? Нил, и что? Он повернулся ещё раз,
чтобы посмотреть через окно, как умный дурак семнадцати лет или семнадцати
тысяч, который отлично знает, что... … а
что он знает? И тогда он закрыл глаза.
Он закрыл глаза, там, на
этих ступенях из серого гранита, он сидел там с самого начала эры песен,
перемешанных с болью и самим страданием, как будто перед стеной, что тянулась,
возможно, ещё с самых Фив на берегу бурной реки, с того самого обрыва над
бушующим морем; это зияние в ничто, представляющее собой единственную вещь,
которая бьётся, тысячи жизней, ставшие той же самой смертью и поющей птицей, у
лица, вновь озарённого улыбкой, а потом бросаешься в путь, в дорогу снова и
снова, нагой, одетый лишь в песню, одинокий и наполненный зовом, который мог
быть зовом всех людей, с «нет» и с «да», с «да», возможно, способным дать
надежду; и всё это столь мучительно, столь плотно, словно приговорённый к
смерти, который снова и снова зовёт свою мать, который бьётся и бьётся в эту
последнюю секунду, как вечная любовь к ничто, снова стремящаяся спеть, как если
бы смерти не существовало и этих живых не существовало, или пока ещё не
существовало, они уже мёртвые и не способны испустить возвышенный крик, который
заставил бы обрушиться все Стены и все могилы. Он, безбожник Нил,
сидящий на ступенях из этого неподатливого гранита, что вели не в Лету — реку
забвения; но забвение никогда и никуда не исчезало, оно было выписано, вырезано
в граните более твёрдом, чем эти ступени — в первой скале мира, которая хранила
ещё не родившуюся тайну. Он, Нил, жаждал этой
тайны, а не занимательных историй, он находился в конце всех дорог, в конце
всех островов, белых, зелёных или красных, в конце всех ещё не родившихся
мертвецов и всех улыбок, увядающих так
рано. Это был такой плотный взгляд в никуда, такая интенсивность бытия в
никогда не расцветающем бутоне цветка любви, такая плотность, что он сидел там,
на этих ступенях, словно замороженный, как глыба неподвижного камня, как
древний фараон с закрытыми глазами, взирающий на руины своей вечной империи. И тогда внезапно что-то
внутри затрещало, словно дыра наоборот, которая больше не вела в могилу; словно
волшебный толчок, разорвавший эти смертельные века, вмурованные в человеческий
череп, и он выплеснулся на свежий воздух. Всё-всё его существо,
словно глыба БЫТИЯ, стало подниматься-подниматься, клетка за клеткой, нерв за
нервом, секунда за секундой, от самых кончиков ног; из тела выходило всё, как
будто он умирал, как будто всё от самых ступней выплёскивалось в эту
неизмеримую, никогда никем не исследованную пропасть, внезапно разверстую дыру;
и это был он, опустошённый Нил, насквозь продырявленный; эта твёрдость
поднималась-поднималась секунда за секундой, бесконечно, казалось, этот поток
никогда не иссякнет, словно все атомы земли распускались, как бутоны, в этом
фантастическом восходящем дыхании, вытягиваемые, вырываемые из своей
смертельной ночи этим невидимым триумфальным Солнцем, которое было их
источником, самой сутью их биения, их Радостью, словно неотразимый освобождённый
жизненный сок, поднимающийся по всем волокнам, листьям, векам, тысячелетиям и
миллионам корешков, чтобы коснуться этого, дышать этим, найти это, свою
потерянную бесконечность, свою великую солнечную волну, запертую в могиле, эту
маленькую ещё никогда никем не спетую ноту великой песни вселенных и миров. Новый мир начинается с
одного атома. А затем... начался этот
чудесный расцвет. Это непрерывное
восхождение, плотное, неустанное, в точности как дерево, пробивающееся сквозь
века стремления, полностью смертное существо, отдирающее от себя бесчисленных
мертвецов, а возможно и всю смерть земли в одном крохотном корешке, бесчисленно
сообщающемся со старым деревом агонизирующего мира, — этот бесконечный пролом в
маленьком опустошённом и аннулированном человечке, вдруг развернувшийся,
распространившийся, растворившийся, словно капля, воссоединившаяся со своим
океаном, словно пустота, слишком долго пребывающая в опустошённости и теперь
вдруг обнаружившая свою абсолютную Полноту, это сверкающее и такое нежное море,
словно изначальная Мать мира в его болезненной груди, эти прошлые рождения,
прошлые песни, закончившиеся слезами, прошлые улыбки, погасшие навечно,
фараоны, медитирующие среди руин в розовых сумерках пустыни — это огромное
Молчание, которое было задолго до наших криков, нашего розового, красного и
голубого, превратившихся в итоге в чёрное, эти огромные руки, всё обнимающие,
всё успокаивающие, излечивающие все раны мира, и ты струишься там, навсегда
исцелённый, в этом молчаливом и нежном море, словно там ничего больше не
существует, кроме этой безграничной Любви, которая выше всех миров, смертей,
ран, наказаний и всех мелких пустяков, что ползают, летают, борются и мучаются
снова и снова... но почему? Он собирался исчезнуть
там. А потом было ещё что-то в
самых глубинах пропасти, которая тянула, призывала, словно некая возвышенная
Боль, тоже жаждущая найти свой цветок, некий возвышенный крик, тоже жаждущий
стать песней, и причём навсегда, Пропасть без дна, земная дыра без имени,
искавшая свою зелёную лужайку, никогда никем не найденная Тайна, которая
билась-билась, желая отыскать бытие за его тенью, Доэль навсегда, что будет
петь свою песнь и смотреть на свою красоту бессмертными глазами. И тогда возник этот
величественный крик человека на краю маленького окна, крик старого мертвеца,
который снова собирался умереть на этих ступенях, не дойдя до конца, не найдя
ни её Улыбку на все времена, ни окутанную тайной Загадку, которую созерцал
древний фараон с закрытыми глазами в розовых сумерках пустыни. И вот всё остановилось. К нежным бескрайним
морям снова захлопнулись двери; к освобождению, Покою, исцеляющему все раны
этого смертельного крика, снова захлопнулись двери, и... Ему показалось, что он
услышал голос Великой Матери: — Ты
прошёл испытание рая мертвецов. И произошёл ужасный
переворот. 12 Переворот Приливы сменяют друг
друга, но это всё то же море с его равноденствиями, с его фарватерами, прямыми
и спокойными или извилистыми и покрытыми кипящей морской пеной, тесными или
обрывистыми. Но это Море, и с ним всё просто; а этот переворот...? Словно два мира,
ввергнутые друг в друга; существует этот другой мир, и всё же есть лишь один
мир, существовавший изначально ещё до всех рождений, всех песен и всех наших
ран, существует другой Закон, возникший задолго до наших законов и наших
болезненных и смертных тел, и существует другая музыка, и всё же есть лишь одна
Музыка, заставляющая пульсировать эти миллионы тел и миллиарды атомов, более
неисчислимых, чем пески всех морей. Это, что заставляет биться все
пульсы, все жизни, счастливые или несчастные, и никто ещё не нашёл счастья,
потому что никто не является тем, кто он ЕСТЬ, поглощённый и замурованный в
своей каменной Бездне, там, под нашими ногами и под нашими никогда не
распахнутыми, лёгкими и всегда готовыми к полёту крыльями. Мы ещё не рождались,
наша песня ещё не начиналась. Мы — это чёрная Бездна, пребывающая в поисках
своей зелёной лужайки, мы — это смерть, которая пытается жить. И вдруг вторжение Жизни;
вся Ночь и все миллиарды атомов вдруг касаются своего великого воздуха свободы,
своего извечного Солнца, словно два мира, встретившиеся после эпох забвения, но
это один мир со своим Солнцем под ногами и свои Небом над головой, своей
неисчислимой песней бездонных глубин и своей великой Музыкой вселенных. Это
одна и та же Земля, пробитая из конца в конец, и это другая земля, два
противоположных полюса, которые никогда не были противоположны, которые
сливаются в Звезде всех звёзд, и это Точка всех точек, пунктир которых,
наконец, ведёт к их единственной и уникальной звезде, миллионы немых голосов,
поющих свой решающий аккорд, миллионы атомов, обнесённых глухими стенами,
атомов, ожидающих своей высшей Ноты, чтобы звенеть и резонировать повсюду. Новая вселенная
разворачивается из точки. Трудной, невозможной
точки. Врата блаженного
растворения вновь закрылись от этого Крика снизу, этого зова миллионов ран,
который секунда за секундой поднимается от кончиков ног, словно твёрдый
расплав, сквозь этого маленького человечка Нила, полностью аннулированного, это
старое раненое дерево, не перестававшее выкорчёвывать из себя свою Ночь, уже не
свою, а ночь всей земли, чтобы приложить её к солнцу, скрытому в ней, взорвать
свою жажду миллионов напрасных лет, пробить, наконец, дыру в этой старой
смерти, что продолжает и продолжает умирать. Это было таким твёрдым, что готово
было взорваться с этой или с той стороны. Это было «да», которое
было вечным «Нет». И тогда пришла Йогамайя,
Великая Мать. Она без слов коснулась этого «Нет» земли с её блаженными
освобождёнными морями, Она коснулась того самого «Нет» человека, захваченного
его старой смертью, и... с Улыбкой превратила всё это в потрясающий расплав,
тот самый расплав, который всегда жаждал найти своё «Да», свою Песнь повсюду в
миллионах точек, которые были Ею самой. Медленно-медленно и
капля за каплей этот потрясающий расплав, этот катастрофический подавляющий
водопад стал спускаться в этого маленького дырявого человечка, он нисходил и
нисходил без перерыва, неотразимо, неумолимо, до тех пор, пока не коснулся безнадёжности
в основании ног, этого безбожника, этого отчаявшегося с его единственной
надеждой, этого вопиющего или этого создающего[2]
Истинную Жизнь, наконец-то Истинную жизнь на земле и в живом теле позади этого
тёмного двойника. Тогда в этой маленькой
точке аннулированного нила, сидящего на ступенях, неподвижного и
одеревеневшего, словно статуя с закрытыми глазами, созерцающими в веках древнюю
пустыню в розовых сумерках, пробудилась и запела крохотная нота. И он открыл глаза. 13 Улыбка Долго он сидел недвижно
на ступенях в молчании былых миров, он смотрел и не видел; этот чистый взгляд,
который был зовом, или эта вечность, которая смотрела сама на себя, белая и
бесконечная, которая, возможно, хотела бы быть населённой хоть кем-то, это
рождённое неизвестное, которое не знает само себя, словно огромное белое облако
муссона, готовое рассеяться, рассыпаться, как рассыпаются снежные ноты по
старой изменчивой земле. Крохотная оранжево-розовая, почти позолоченная колибри
с маленькими серыми крыльями присела отдохнуть возле ямки под амариллисом; а
потом она принимала ванну, о! с какой радостью она погружалась в воду и трясла
своими позолоченными крыльями, стряхивая этот крохотный дождь прохладной,
свежей и вечно новой радости, она погружалась снова и снова, наслаждаясь
радостью, затем с криком упорхнула. Медленно к
Аннулированному Нилу вернулась память, этот древний взгляд бесконечных Времён,
взывающих к своей ещё не родившейся радости, к своему крику бытия, к стремлению
быть снова и снова в этом громадном мире, к тайне самого себя. Он попытался сдвинуть
эту массу, которой он был, это подавляющее или раздавливающее нечто, тяжёлое,
как сама гравитация, это твёрдое сверкающее Дыхание, текущее и текущее сквозь
булыжник его тела, такого же неподатливого и сопротивляющегося, как и все
маленькие булыжники мира, эту старую скалу, пронзённую до основания ног таким
лёгким и сверкающим, таким плотным и непостижимым Воздухом, который уходил ещё
глубже, чем ноги, туда, в эту древнюю землю, в эту громадную бездну, неизмеримую,
словно сама земля; и каждая секунда этого невозможного дыхания
пульсировала-пульсировала настойчиво, неотразимо, массивно, как если бы она
стремилась стать всё более и более возможной в этих миллионах волокон, раненых
нервов и свёрнутых, скукоженных атомов, как если бы эта форма Нила готова была
взорваться в... чём? в другом неведомом существе. Каждая секунда этого дыхания
трамбовала-бомбардировала его изнутри, и ему действительно оставалось либо
дышать этим, либо лопнуть, и каждую секунду это было «да» и ещё раз «да»,
словно единственная возможная для мира вещь, словно первый крик первого ребёнка
на непостижимой и невозможной, но единственно реальной земле мира. Качались амариллисы,
цвела азалия, простиралась лужайка, обдуваемая ветрами. Он встал и чуть не
опрокинулся на спину, — требовалось поднять всю эту массу, которая была им или
я не знаю чем. Он спустился на последнюю ступеньку, ему хотелось прикоснуться к
этой полянке, свежей и увиденной по-новому, коснуться трепещущей и живой вещи,
обнять её. Он сделал один шаг, другой. Это было странно, его шатающееся и
словно пьяное тело раскачивалось вправо и влево, вибрирующее и неустойчивое,
будто ветреные поля, и тяжёлое и неповоротливое, будто слишком старый шимпанзе
на двух лапах. Он повернулся, дабы
возвратиться на верные и надёжные ступени, увидел окно, белый квадрат и
маленькую причудливую тень, обратившую взор на него; он разомкнул губы и... Бог
— свидетель! оттуда на него смотрела улыбка. 14 Дикий принц и его доэль Внезапно он обернулся. И снова чуть не потерял
равновесие на этой странной неустойчивой земле. Эта реальность была здесь,
перед ним, возле куста азалии. Эта улыбка, которая смотрела на него. Два
смеющихся глаза, слегка прищуренных, как будто удивлённых, округлое лицо цвета
свежей розы, совсем юное, словно радость колибри, и эта длинная туника,
подвязанная до колен, солнечно-оранжевая в лучах восходящего светила. И Нил
стоял там, онемевший и замерший перед этой Реальностью, которая казалась
реальнее самой лужайки. Она держала в руке маленькую соломенную корзинку и
стояла прямо и неподвижно — улыбающийся взгляд веков и тысячелетий. Он
погрузился в этот взгляд, как маленькая колибри в прохладную свежую воду — это
было столь новым и однако столь знакомым, будто древние бездонные эпохи,
встречающиеся в своём источнике. Волосы
её лежали на плечах, заплетённые в две каштановые косы с медным отливом. Она
сделала еле заметное движение руками, будто хотела подойти к нему. — Но...
откуда ты взялась? Нил вдруг запнулся, он
больше не хотел фантазировать. Или же это была Реальность, которая хотела
фантазировать... вместе с ним. Она снова улыбнулась, светло и просто, её губы
шевелились, рождая речь без слов, выступающую каплями нежности, как роса на
утренней лужайке. — Кто
привёл тебя сюда? Она шагнула к нему,
открыла свою соломенную корзинку, будто порываясь что-то найти в ней... Затем
тихо молвила с лёгким волнением, прошелестевшим, подобно утренней ласке
восходящего солнца на молодых листьях: — Я
искала... Застучали первые капли
муссона, заструились по листьям азалии, там, где Йогамайя, Великая Мать,
сказала ему: «Стучи снова и снова в белый квадрат, и это придёт». — Я
искала дикие плоды в лесу. Потом спала. Потом пришла сюда. Она взяла из своей
корзины горсть маленьких красных плодов. — А
ты, кто ты такой? — Я
не знаю. — Ты
не знаешь! Но ты мой дикий принц! Я пошла вдоль маленького ручья, струящегося
среди деревьев, и поднялась сюда. Она раскрыла ладони,
тонкие, длинные, розовые ладони и протянула ему три, ровно три плода нага. — А
что ты ищешь? — Я
не знаю. Она разинула рот от
удивления. Крупные частые капли
муссона забарабанили по большим листьям эвкалиптов и азалии. — Идём
на крыльцо, под крышу. — Но
дождь — это хорошо! Он взял три красных
плода и эту руку, милую и тёплую, как тонкая шея его друга-птицы. — Ты
— моя Доэль. И муссон обрушился на
землю подобно водопаду. 15 Другое бытие[3] на земле — Ну
что же... теперь земля насытилась и довольна. Лёгким движением головы
она откинула свои косы за спину. — Почему
ты живёшь так высоко? Он медлил с ответом. — Мне
не нравится всё это человеческое кишение, они отвратительны. Я не хочу их
законов. Их добра, их зла, их границ. В их сердцах не осталось ничего, что
может петь. — Да,
это механические люди. И глубокое молчание в
ликовании изорванных облаков. Было так благостно сидеть рядом с нею и молчать,
словно вдыхать аромат леса всеми тысячами пор своей жажды, всеми своими
растрёпанными листьями. Опускаться туда, в эти тысячелетия песен и нот,
вдыхающих радость роста и великолепие бытия на всей этой округлой, вздыхающей и
пульсирующей земле. Это было наполнено любовью, вырастающей из его собственной
любви бытия именно здесь, всё больше и больше и всегда, без начала и конца —
это начиналось каждую секунду, которая могла быть веками и тысячелетиями,
потому что этому не нужно было ничего другого, кроме как погрузиться в это
здесь и сейчас, словно маленькая колибри в её океан радости, и позволить Чуду
действовать самостоятельно, рассыпая восторг и очарование для... никакого взгляда или, возможно, для одного и
того же взгляда повсюду. Этот бездонный поток молчания рядом с нею, как
огромная Память без возраста, вобравшая в себя все возрасты. Были и раны, были
несчастья... уже потом, после. — А
ты, маленькая принцесса, где ты живёшь, откуда ты пришла? Она вдруг повернула
голову и посмотрела... в ничто, это было что-то, что помедлило минуты три,
вынырнуло из смолистого аромата большого кипариса, повело кончиком красного
хитрого носа, махнуло длинным хвостом: три маленьких изящных прыжка. — Смотри,
это наша Малабарская белка. Я живу в лесу, я живу в старой песне, что шумит
вместе с деревьями и повторяется каждую весну с криком удода и белой цапли на
озере. Когда-то давно у меня были человеческие родители: отец и мать, ушедшие в
другой мир, они искали... не знаю что, в то время как всё было здесь, у них
перед носом и перед глазами, в запахе белки и в песне голубого дрозда. Но они
ничего не видели, они ничего не слышали. А ещё был музыкант. Я, я забыла, это
было так давно, но в твоих глазах это вдруг стало совершенно по-новому. Я
собрала эти дикие плоды для тебя, я этого не знала, и однако, я знала это
всегда. Она положила горсть
плодов в его ладонь. — Вот,
это для тебя. А ты, что ты ищешь в своих глазах и в своём сердце; разве ты не
видишь? — Я
родился среди ран и несчастий прошлого. Среди глухих и слепых людей, которые
слышат только эхо своих собственных стен и грохот своих собственных машин, тех,
кто полностью позабыл их великую песнь. Я ищу... О! Я ищу другое существо,
другое бытие на земле, которое придёт на смену этим невежественным безумцам,
которое придёт на смену этому смертоносному и смертельному виду. — И
значит, стучать и стучать в своё тело, как муссон стучит в землю. И тогда это
ПРИДЁТ. — Без
тебя не будет ничего, снова раны и снова маленькие непокорные доэл, умирающие
на границах собственных отражений — ты моя Доэль навсегда и моя принцесса
Нового мира. — Значит,
это придёт. — Единство. — Единство. Тот же голос, что у
Йогамайи. Может быть, это была её дочь? И прежде, чем он успел
сказать ох! она исчезла вместе с белкой. 16 Повязки фараона Долго ещё он сидел,
вдыхая запах леса, пришедший вместе с ней, словно нескончаемые зелёные века,
поднимающиеся к своему источнику, словно высокие папоротники, влюблённые и
омытые небесной влагой. Теперь он знал: когда бы он ни позвал «Доэль, Доэль»,
она будет здесь, это не было какой-то другой стороной отражения, какой-то
магией или иллюзией, это было здесь, без смерти, без рая, возможно, это была та
самая Магия, что несёт миры и великую волну — именно смерть и была Иллюзией:
«Ты хочешь реальности или ты хочешь иллюзии?» — спрашивала Йогамайя, Великая
Мать нашей таинственной Магии, нашей собственной магии в бьющемся сердце, в шепчущем листе, в камне, сверкающем
блёстками дождевых капель. Он сказал Нет великим поглощающим океанам света
наверху, он хотел миллионы маленьких приливов, поющих и пульсирующих в травах,
в белках, в обломках гранита, в этих карликах, которые ничего не знают и
которые умирают потому, что ничего не знают; в этом мире, который скрипит и
стонет, потому что он не знает ни о своих солнечных безднах, ни о своих корнях
— бесчисленных маленьких корешках, отыскивающих свой источник внизу, как и своё
небо наверху — дыра, которая уже никогда не закроется снова в очередной могиле.
Возможно, это и была та самая дыра в Новый Мир, в Будущее, которое всегда было
там, которое ожидало нас в течение всех этих тысячелетий, положивших столько
сил и труда, чтобы найти, наконец, Это. «Стучись снова и снова...» Но это другое существо,
как его построить? Возможно, оно уже вовсю
строилось в обломках Нила, раздавленного тем водопадом, ужасным и...
непонятным. «Понять», это значило принять на себя и в себя, в миллионы упрямых
волокон. Это строилось шаг за шагом и секунда за секундой, как некий
неудержимый жизненный сок, поднимающийся по стволу дерева. Но это был сок
наоборот. Потрясающий сок. Странный мир... Аннулированный Нил знал
об этих веках странствий, где он всегда оказывался против, всегда выглядел
странным, и теперь осталось лишь одно ошеломляющее Да, которое не хотело ничего
говорить, но которое хотело сделать. Неизвестное — это трудно. Потому
что для нас «неизвестное» существует лишь как оборотная сторона чего-то
известного, пусть даже в других галактиках и под другими странными и чуждыми
головами, как это более-менее ловко сварганено в ветхих романах под авторством
человека или незавершённой обезьяны, здесь же была наша старая галактика и её
старая земля, такая красивая, которая вынуждает распуститься своё собственное чудо
или свой катаклизм в маленьком дырявом человечке, хоть и вставшем на две лапы,
но так ничего и не постигшем. Хорошо, тогда он встал
на две ноги, дабы ощутить эту древнюю поляну, такую красивую, такую хрупкую и
ненадёжную, с разбросанными там и здесь, словно зёрна пульсирующей красоты под
внезапным муссоном, головками жёлтого клевера. Они чудесно пахли, но он больше
не знал наверняка, как дышать этим водопадом, казалось, это был словно другой
воздух внутри старого Восточного ветра, но где теперь искать Север и Запад на
этом старом компасе, который крутился и раскачивался в потрясающем Дыхании
хорошо знакомой ничьей земли. Тогда он посмотрел глазами своего изумлённого
тела и своих привычных вполне сформированных ощущений моряка, но внутри больше
не было ничего привычного; это катилось, словно по палубе корабля, который
больше не принадлежал ему, это колотило по чему-то твёрдому и упрямому,
которое, однако, не было никаким рифом; а может быть, его рёбра, его позвонки,
его телосложение, его плохо сформированные лапы и были самим рифом — всё это
сооружение, соединённое миллионами невидимых симметрий, вдруг заставивших его
ощутить сполна человеческий вес, всё их твёрдое сопротивление в этом
подавляющем, раздавливающем воздухе. Как будто он вдруг снова возвратился в
могилу. Как древний фараон, вдруг обнаруживший на себе один за одним все эти
тысячи удушающих бинтов. Посмотрим, посмотрим!
говорил этот старый реалистичный матрос Нил, ищущий свой курс. В какой бы мир
вас ни занесло, всегда существует курс! и наш мир его потерял. Он смотрел на этот
феномен. Он смотрел на этого
сидящего на старинных ступенях старого Нила, который держал в руках маленького
мёртвого доэл; и этот архаичный крик веков и тысячелетий смертей, никогда не
умирающих несчастий, вдруг объединившихся в одной жгучей интенсивности, в одной
точке «я», которая была словно миллион и ещё одно «я» в этом невозможном,
неприемлемом мире — это было «да» или «нет». И «нет» означало ещё одну
очередную смерть. Тогда произошёл взрыв на вершине этого думающего и
болезненного панциря, и всё-всё его существо словно пронизала белая молния,
поднимаясь и поднимаясь откуда-то ниже стоп, с самого дна, где правят сумерки
Смерти — сумерки всей земли и её бесчисленные смерти, собранные в одной точке:
единая масса твёрдой, глубинной мощи, словно все немые крики миллионов
миллиардов атомов, взрывающихся, раскрывающихся из своей ночи, из этой земли в
грандиозный дневной свет и поднимающихся-поднимающихся к своей извечной жажде,
к своему извечному Солнцу, пересекая эту своеобразную смертельную человеческую
дыру, зияющую в одной точке планеты. Это было долго, это был нескончаемый
подъём, секунда за секундой, возможно, продолжавшийся целые века и
сосредотачивающий в себе все эпохи руин, гробниц и тюрем под той или иной
личиной или маской, миллионы смертельных масок, которые лишь делали вид, что
живут, но смерть всегда настигала их, жестокая или миловидная, размалёванная
или улыбающаяся, снова и снова готовая броситься на них после очередной могилы.
А затем... А затем вдруг этот громадный
простор, не окружённый никакими стенами, эти необъятные, светящиеся, белые,
молчаливые моря без берегов, без приливов боли, эта бесконечность нежности,
словно объятия Матери всех морей; и ты исчезаешь там без следа в вечности
любви. А затем этот Крик снизу,
этот зов миллионов ран в их запечатанной бездне, по-прежнему смертной. И в итоге этот ужасный
непостижимый переворот, бьющийся и пульсирующий на полянке, этот древний
фараон, стягивающий свою вечную маску, чтобы, наконец, сделать вдох. И это был
уже не прежний воздух. Что это было? 17 Последнее неизвестное Пустая белая страница
или пустой белый пляж... земли. Где впервые кто-то что-то начертал; первый шаг,
неуверенный и неопределённый, в эту
великую всемогущую волну, которая зовёт совершить другой шаг и третий в поисках
своей собственной музыки; это едва
дышало, это искало себя, словно для того, чтобы быть самим-собой снова и снова
и повсюду. Это маленькое нечто, этот первый шаг аннулированного Нила или неясно
кого, скользящего в этой лёгкой сверкающей волне, что становилась твёрдой и
раздавливающей, проходя сквозь этого лилипута: вдох, выдох. Но опускаясь к
основанию ног, этот первичный вдох бил в некую твёрдую преграду, упирался в неё
и подскакивал вверх, как будто для того, чтобы обрести свой следующий вдох,
которой снова тотчас же опускался, такой же твёрдый и раздавливающий, в этого
маленького человечка, и снова-бил-упирался в ту же невидимую скалу, спрятанную
под красивой лужайкой, и снова поднимался наверх, чтобы вызвать следующий вдох
— это не останавливалось ни на секунду: опускалось-поднималось, снова
опускалось, снова поднималось и отскакивало не переставая, ведь каждую
секунду нужно было дышать, нужно было
делать шаг, а потом ещё один, как будто пробивая и углубляя эту разновидность
протяжённого нечто под ногами, эту глубинную стену, этот панцирь, который,
казалось, полностью и целиком обволакивал то нечто, что разгуливало, не замечая
его, что дышало, несмотря на него; и он шёл, делая шаг, а за ним следующий,
словно это дышащее, шагающее, неустойчивое трамбование на этой прелестной
лужайке, дрожащей под муссоном, возможно, и было той самой бьющейся и
пульсирующей волной, дающей движение, дающей дыхание всему, что существует, от
цветка лаванды до звёзд, кружащихся в поисках их великого безграничного ритма,
без остановок, без удушающих стен вокруг. И однако... однако именно из этой
Стены, из этой глубинной скалы, из древней могилы всех могил родился Крик, крик
древней жажды миллионов пустынь, взывающих, наконец, к своему Источнику,
миллионов окружённых стеной атомов, жаждущих обрести свой великий простор и
свою пульсацию, вдыхая свободный воздух, в едином и уникальном ритме, а
возможно, в любви. Это
поднималось-обрушивалось-отскакивало-снова-поднималось и снова опускалось, без
конца, словно муссон всех небес, словно водопад или катаклизм, желающий обрести
своё дыхание повсюду, стремящийся создать пролом, чтобы затопить всё и течь
повсюду. Безмолвный катаклизм. Таинственный первый шаг
нового вида на земле. Он всё ещё сидел на
ступенях, и он плескался и струился повсюду вместе с этим блаженным муссоном,
словно омолодившееся дерево, стремящееся расти и расти, словно жизненный сок,
который исторгался из его собственной ночи, из его скалы; казалось, что это
длилось тысячелетия; это была та же субстанция и, однако, совсем другая;
возможно, это был тот же воздух, но выпитый иначе, ощущаемый иначе, другими,
ещё неизвестными органами, которые прокладывали себе путь через эту древнюю,
сопротивляющуюся и задыхающуюся скорлупу — все системы потеряли свой парус и
киль, всё плыло и бултыхалось неизвестно где и в чём, пребывая на той же самой
полянке, всё плыло, возможно, повсюду вместе с листьями, трепещущими на ветру,
вместе с утёсом над обрывом, с маленьким колибри и его океаном радости, но на
двух неуверенных лапах; ни в чём не было радости, или, возможно, была Радость,
ищущая сама себя и бьющаяся вслепую в этом старом, обветшалом каркасе, это был
обветшалый и агонизирующий вид, который хотел дышать снова и снова этим иным
невозможным воздухом, иной повелительной и раздавливающей жизнью, либо снова в
очередной раз возвратиться в могилу. И это «в очередной раз»
было совершенно недопустимо. Тогда он снова посмотрел
на этот смертельный трюк, он посмотрел на своего маленького доэл на краю
окна... Но ведь он не умер! Это
было ещё одним громовым ударом по старой скорлупе. Доэл не умер! разве что
только для него, этого глупого Нила с его мыслящим черепом: просто маленький
доэл не коснулся, не ощутил своей любви, у него больше не было никого, он
навсегда потерял свою доэль, для которой он мог бы спеть. И тогда его песня
остановилась. Вот и всё. Дело в том, что этот
старый замшелый вид не нашёл свою песню, этот устаревший неправильный мир тысяч
руин не нашёл свою песню, и он готов был в очередной раз исчезнуть в сумерках
фараонов. Мы — последнее
неизвестное этого старого вида, который знает всё обо всём, за исключением его
собственной загадки, схороненной под обломками. И тогда он закричал
снова. 18 Нынешняя Земля Он кричал. — Доэль,
Доэль, моя принцесса на все времена! моя улыбка, где ты? Муссон бился и хлестал,
как неистовый. Она пришла по тропе
убежавшей белки, улыбающаяся — моя милая Улыбка — розовая, мокрая и свежая, как
после хорошей ванны, напевая песенку: Я всегда здесь, о мой
дикий принц и безбожник Я твоя жажда, твой крик навсегда в катакомбах и жарких
пустынях Я всегда рядом, я суть пережитых тобою смертей
и путей в никуда Я кричала с тобой,
огорчалась с тобой Я твоею извечной
надеждой была Я была твоей песней тебе
самому вопреки Я тебя вдохновила на
путь и твои направляла шаги Я поддерживала твой
огонь, не давала забыться несчастьям Я стремилась, я жаждала,
чтобы этот старый безбожник
всех демонов и всех богов чтобы сей человек,
наконец, Разбил свои тюрьмы и стёр
все границы и избавился от иллюзий,
радужных или мрачных, от своих небес, от своих
адов Я всегда ждала о, ты моя дикая птица что бьётся и бьётся в
моё окно и освобождает меня из
камня и из моей ночи. И Аннулированный Нил
схватился за эти чистые розовые руки, как утопающий за соломинку. — Ты
здесь. Я больше ничего не знаю, я знаю лишь тебя. Я больше не знаю, как жить. Я
тебя люблю и буду любить, даже если я завтра умру. — Но
маленький простофиля[4]!
ты коснулся самой Жизни, второй жизни, в которой нет могил, нет стен, нет
ничего разделённого, нет ничего, что уходит в небытие. И завтра уже настало,
оно превратилось в сейчас. Это Сейчас на Земле, это Нынешняя Земля. Молчание, словно капля
вечности, проявившейся на земле. Муссон рассыпался в
солнечных лучах, вспыхнувших на листьях амариллисов живыми, дрожащими
изумрудами, как будто всё отвечало, отвечало себе, здесь, на этой
продырявленной оцепеневшей земле, без там или тут, без всяких разрывов, без
верха и низа, без «твоё» и «моё», без великого и малого: внезапное единое
Величие, обнимающее само себя в миллионах Я повсюду, в вибрирующем Молчании,
словно в Музыке, содержащей всё, объединяющей всё в единой капле безграничного
океана. Нил встал на свои
колеблющиеся неуверенные ноги, он сложил руки, как будто для того, чтобы
приветствовать этот Момент, едва не качаясь на палубе волнующейся или
волнительной лужайки, в этом подавляющем Дыхании, поднимающемся из пропасти и
опускающемся неизвестно куда, которое настойчиво и неутомимо долбило-трамбовало
эту старую скорлупу и оцепеневшего в ней человечка, переставшего что-либо
понимать во всём этом; трамбовало, возможно, всю землю, пребывающую в том же
самом безграничном катаклизме. Он больше ничего не
понимал, и никто ничего не понимал. Это был новый мир, который раскачивался и
опрокидывался... во что? — Но...
— бормотал Нил. — Нет
никаких «но», маленький простофиля, которого я люблю. Она прикоснулась пальцем
к его трепещущей груди. — Всё
здесь. Стучись и стучись в окно мира. Теперь тебе предстоит открыть его. И она исчезла грациозно
и с улыбкой. 19 Выживший в этом мире Открыть что? Он тысячи раз открывал
свою смерть. А теперь этот бессмысленный мир с его извечными Папами, его
науками, этот венец благословенной и торжествующей смерти, эта великая макака,
образованная и освящённая её богами и её дьяволами, эта раненая и раз за разом
опустошаемая земля и несколько разрываемых болью сердец, не знающих, «что», и
умирающих от своей немой боли. И снова возрождающихся. Победить смерть для
маленького аннулированного нила, для маленького одинокого доэл, но это не имеет
никакого смысла! никакого смысла для того, кто поёт, для миллионов маленьких
макак, визжащих и рассуждающих, демократических и поголовно окрещённых, чёрт
побери! «Стучи и стучи», а куда стучать, в какое из бронированных окон мира? Если бы однажды
маленькая рыбка не стала бить в скалу, то задохнулась бы там, на безымянном
пляже. Здесь то же самое, это продолжается миллионы и миллиарды лет. Начинать
всё заново? для кого, для чего? Но он слышал эту Песню,
чёрт побери! Где-то и для чего-то
она существовала. Он стучал и стучал в
свою Скалу И не было никакого Неба,
чтобы сбежать на него — О,
моя принцесса, скажи мне? Естественно, она ничего
не говорила. «Маленький простофиля!»
— эти слова ещё звучали в нём. Как перейти от простофили к прелестной чайке у
Дикого Берега, покрытого яростно кипящей морской пеной?... Нужно открыть
клетку, а для этого нет учебников! Это делается через жажду, через тот
самый вопрос, бьющийся яростно и болезненно среди старых скал. Впрочем, путь
наверх с его небесами и ничтожными освобождениями уже был пробит и исследован
им, путь отчаявшейся обезьяны был пройден. Он фонтанировал в этом другом
Воздухе — величавом, подавляющем — но откуда и почему это расплющивание! Внизу долбилось
и трамбовалось упрямое нечто, непримиримое Нет под его ногами, под прелестной
лужайкой. Как шатун локомотива, который бил-бил, чтобы снова отскочить и снова
выплеснуться в это другое дыхание, в это вечное Да, которое он вдыхал, чтобы
выдохнуть его в это неустанное Нет из Железа и Камня — это «Нет» было самой
Смертью, неопровержимой, словно тысячелетия, словно миллионы видов, исчезнувших
в этой дыре. Нужно было сделать пролом, пробить Смерть, это неустанное Нет, зовущее
своё Да — ведь невозможно перестать дышать! Ведь не скажешь «довольно, с меня
хватит». Всё это началось ещё в незапамятные времена вместе со звёздами и
приливами, вместе с прибоем у отвесных скал. Это было так же необратимо, как
начало Эры, а возможно, всех эр, всех бесконечных геологий, откапывающих
собственную тайну на дне скважины. И оно долбило-трамбовало этого старого
выжившего среди тысяч миров и видов, исчезнувших в их дыре. Собирался ли он
исчезнуть, подобно древним фараонам, чтобы оставить переход на этих
торжествующих и ораторствующих макак, в этом ли была цель минувших Эр и
миллионов ран и горестей, сгинувших под развалинами? Даже если есть только один
доэл, он будет продолжать дышать для того, чтобы потом несколько новых
маленьких доэл смогли дышать и петь в новом мире. Нужно было выжить и
распространить Слово. Но это было странно. Невозможно и всё более и
более невозможно. Этот другой Воздух,
пролившийся сюда, эти несколько капель прекрасного водопада, просочившиеся
через маленького человечка; он не просто низвергался, подобно твёрдой молнии,
но при этом ещё, если можно так выразиться, увеличивал свой размах, день за
днём, с утра до вечера и секунда за секундой уплотнял свой неукротимый поток, и
бил, углубляясь всё дальше и дальше в этот пролом, густой, прочный, как сверхматерия,
и необъятный, без конца и края, как вся земля, спрессованная, сжатая в
единый конгломерат, собирающая своё упрямое Нет, миллионы и миллионы
ожесточённых лет, освобождающихся от своей корки слой за слоем, как от
сложенной в штабеля Смерти. Он готов был взорваться,
распылиться или разлететься на тысячи фрагментов своего неподатливого скелета,
на миллиарды вращающихся атомов,
укутанных в собственное безумное кружение вокруг микроскопической точки,
узла или центра космического Нет — словно это была сама Смерть, выстроившая
весь мир и все вращающиеся галактики. И в то же время это было неумолимое,
высочайшее Да, которое хотело чего-то иного. Словно Он-сам против
Себя-самого. Божественный катаклизм. Уступит ли Земля на этот
раз или снова всё уйдёт в небытие — откроется ли, родив Чудо из всех своих
несчастий и ран? В великой песне на маленьком белом пляже, зовущем сделать шаг,
а потом ещё один, чтобы раз за разом и бессчётное количество раз находить свою
возвышенную Ноту. Нужно было выжить, чтобы
найти Ноту, которая изменит всё. 20 Воздух будущего Однако, странно. Именно это Нет звало
своё Да, эта Бездна всех бездн, которая отказывалась и в то же время хотела
выплеснуться из своих сумерек. Словно первая могила всех могил. Она была глубже
всех наших несчастий и могил, она была ещё до фараонов, но уже направляла их
взгляд, обращённый поверх руин, словно первоначальная Загадка, смотрящая сама
на себя. Мы проживаем маленькую историю грандиозной предыстории, что содержала
в себе эту точку, это ядро, это семя мира — разве оно не собирается расцвести?
именно здесь, на этой земле. Тем не менее, это было
странно. Это было
противоположностью всего. День за днём углубляясь
внутрь, он, казалось, проходил сквозь десятилетия, всё более плотные, всё более
непригодные для дыхания, хотя несмотря ни на что нужно было дышать; всё более
невыносимые, хотя несмотря ни на что нужно было жить — этот маленький Нил до
сих не умер, хотя каждая секунда была шаткой и ненадёжной, словно на грани...
Он видел через тысячи дыр своего тела, он получал тысячи ран, он слышал язык
без слов и непосредственно воспринимал прилив мирового хаоса, который
поднимался-поднимался огромным отвратительным извержением: как трещат границы
запертых в географии маленьких людишек, как все их пограничные пунктиры
рассыпаются, словно конфетти в зловещем карнавале взрывов гуманитарных бомб или
завывающих повсюду громкоговорителей, сеющих гипнотическую ложь; всё в этом
мире было угрозой для всего, каждый хотел заграбастать всё, господствовать над
всем, превратить всё в свои финансы, или в свой закон, или в своего особенного
бога, и никто уже не знал, где во всём этом бог, а где дьявол, не умея отделить
одного от другого, будь он в каске или в шапочке священника, чёрной, красной
или белой, все бандиты были на одно лицо и все они ссылались на «права
человека»; весь мир знал всё и не знал ничего, по вине и резону миллионов
крикливых маленьких макак, занявших все деревья, взгромоздившихся на все троны,
заполнивших миллионы выставленных напоказ и запертых на засов обезьянников; все
границы оказались захваченными, все уши оглушёнными, все глаза в пелене от удушающего смога, все деревья ослабели, и в
конечном счёте даже сама геология восстала, извергая вулканы и раскручивая
циклоны чуть ли не повсюду. Земля устала от этого учёного и ненасытного вида. А
те, что остались людьми, преследуемые и вне закона, спрятались в своей
бессильной боли или в жгучем вопросе без ответа. Потому что именно сама
Земля должна дать ответ. Та самая Бездна, что
извергла свою старую Эволюцию, та древняя смерть, отбивающаяся изо всех сил,
дабы ещё немного пожить под ужасающим давлением этого воздуха, непригодного для
дыхания. Но... Но это была смерть
Смерти. Древняя скала в основании, заставляющая вспыхнуть и распуститься своё
Чудо на крохотном пляже нового мира. И умирал лишь тот, кто боялся, кто не
осмеливался дышать этим воздухом будущего, подобно несостоявшимся амфибиям. Была последняя
метаморфоза, которую нужно было совершить. И проходили времена И постоянно было на
грани... И однако, не взрывалось. 21 Скала Нил, старый
аннулированный Нил с его старым остовом,
раздавленным и израненным, упрямым и неподатливым, смотрел вдаль, в эту
вибрирующую дымку, встающую над деревьями, встающую над веками, в которых
всегда чего-то не хватало; чего же там не хватало? Было ли это простой
усталостью? И внезапно он закричал: — Доэль,
Доэль, я так нуждаюсь в тебе! — Но
я здесь! Она появилась из ничего,
из колышущихся трав или из светлячка в тумане. — Я
всегда здесь! я снова и снова сражаюсь рядом с тобой, но ты ничего не видишь!
ты пока ещё смотришь своими архаичными глазами несчастий и страданий. — Глаза
моего тела нуждаются в том, чтобы увидеть тебя, руки моего тела хотят коснуться
тебя, обнять тебя снова. Я нуждаюсь в музыке твоего взгляда. Она положила свои руки
на эти плечи, вынесшие слишком много, своей улыбкой озарила его старый лоб,
изрытый морщинами и тенями, словно оврагами. Он закрыл глаза, как
будто не в состоянии был выдержать этот долгий взгляд живых веков, опускающийся
на самое дно его сущности, словно в колодец нежности, и возможно, именно этого
он ждал всю долгую вечность; его Доэль томилась именно здесь, и он стучал и
стучал в этот квадрат на протяжении эр и эпох. Он закрыл глаза,
пребывая на самом дне, в самой сущности этой старой ночи, как будто все эры и
возрасты были здесь, в одной секунде ослепительной любви, как будто все вопросы
таяли в их собственном божественном ответе, который был там, в глубине этой
дыры всех страданий и всех могил. И что-то взорвалось в этом сборище людей, как
землетрясение, как лёгкое, непринуждённое дыхание, расплавляющее саму основу
всех ночей на маленьком белом пляже мира. И всё изменилось. Раньше всегда была
борьба, война против себя самого и против всего, словно человек был соткан из
кричащего Нет; словно века и вереницы поставленных к стенке и расстрелянных
родных и близких; словно пламя последних крематориев; скоагулировавшееся, как
первое позвоночное, которому ещё предстояло изучить мир; и выживать всегда
означало — умирать, со всем ворохом нестираемой, неуничтожимой памяти о прошлых
страданиях, это было вписано калёным железом в язык расы, этим словом начинался
мир и этим же всё заканчивалось, с парой-тройкой песен между ними, дабы на
время забыться. Это миллионы Стен, устанавливающих нерушимый Закон, это вся
Земля под беспощадной гравитацией атомов под теми же звёздами, под взглядом
недоступного Бога, всегда отсылающего вас в рай или в ад; но Ад — это и есть мы
сами в нашей человеческой дыре, в нашей скале, за которую мы цеплялись, будучи
ещё первобытным лишайником. А затем... А затем Скала
взрывается. А затем древняя Память
разбивается, как квадрат окна, в которое смотрел поющий доэл; он всё ещё здесь,
всё ещё снаружи на прекрасной лужайке, всё ещё мёртвый, потому что он навсегда
потерял свою любовь, и больше незачем было петь, и главное — не для кого. И вся
земля утеряла свою песнь. А затем извечная Любовь
бросила взгляд на самое дно своей древней дыры, и миллионы замурованных атомов
вдруг выплеснулись на свежий воздух, окунаясь в освобождённую великую волну, в
свою песню, которая всегда была этой Любовью. Как если бы этот Взгляд узнавал
подобное себе в самом Нет Материи, в самих её атомах. Не смотрел ли он на это
Нет ещё глазами древней рыбы, пытаясь вырвать из него крик чайки на одинокой
скале? Это был тот самый белый
пляж, тающий в едва ощутимом дыхании — словно мир, впервые родившийся в мир. 22 Первое несчастье Доэль исчезла, она
улыбалась миллионами улыбок в шуме прибоя, в мхах и лишайниках, создавая, призывая
из небытия своей улыбкой того маленького зверька и эту крохотную гусеницу, что
скользили вместе с великой волной, мечтая исполнить свою собственную песню в
этой речной гальке, в этих цветах лаванды, прячущихся в расселинах на краю
света, и на других звёздах, мечтая создать тысячи миров своей радости. Это была
безграничная гармония маленьких и больших зверей, любопытной белки и рычащего
льва, чайки в пенистой волне и белой цапли на рисовом поле, всё было
насыщенным, обильным и плодотворным — никто не задавал вопросов, всё было
здесь, живое и подвижное, идущее по своему пути — шаг за шагом, взывая к тайне,
находящейся прямо перед носом, через радость деятельных открытий, миллионов открытий, каждый раз всё более широких,
совершенных и совершенствующихся, распускающихся почками новых стремлений,
жаждущих того Взгляда, который привёл бы их к великой Тайне, распахнутой
повсюду, во всей полноте небес любви и во всей широте великой волны, катящей
свои воды по всему сущему, по мелкой гальке и по тысячам пещерок и гротов
прибрежных утёсов, окатывая их лёгкой белоснежной пеной. Но никто ни разу не
задал вопроса, ни один взгляд не присоединился к этому Взгляду, ни одно
сердцебиение не коснулось, не заключило в объятия этот великий Пульс, подобно
любви, что могла бы обнять обеими руками и всем трепещущим телом свою вечную
Любовь. По прошествии многих
шагов и эпох, после множества любопытных белок, в мир пришло первое несчастье,
взгляд, который смотрел на свою собственную тайну, на первую удушающую стену,
который искал свой пропавший свет, свою потерянную радость — который искал
любовь в тысячах изменчивых лиц, который отращивал свои первые зубы, чтобы
хватать, кусать и рвать, но так и не сумел прикоснуться к своей собственной
власти, скрытой в глубинах... И среди враждебных песков поднялись крепости, и
всё стало враждебным. И вопрос оказался запрятан, запечатан, утоплен в болотах
мыслей, тысяч всевозможных мыслей, и всё стало невозможно; всё вступило в
борьбу, в противоборство, дабы поймать и запереть его маленький отблеск, создав
и установив своего непогрешимого бога, свой закон, тысячи законов, надёжных и
несомненных, что канут в небытие под очередными руинами. Каждый изыскивал
«средство», которое спасёт всех, объяснит и расшифрует всё, и позволит
господствовать над всем. Это было господство наиболее сведущих в математике
макак и электронной магии тысяч гипнотических линий сообщения, которые не
соединяли ничего и не сообщались ни с чем, кроме своего собственного гама,
которые упаковали весь мир в самый смертельный и ещё и ещё более смертельный и
удушливый кокон. Как если бы сам мир просил позволить ему умереть, изыскивал
самое верное и безошибочное средство как можно более быстро умереть и исчезнуть
с этой проклятой планеты. Никто больше никуда не
смотрел, кроме безошибочных микроскопов, телескопов и стетоскопов для особо
больных. Но после стольких лет
бедствий и невзгод появился, наконец, Человек, который посреди развалин нашей
истории увидел и задал высший вопрос, который коснулся этой древней неумолимой
Скалы под главным Несчастьем всех эпох. И это первое несчастье
содержало высший ключ: великий Взгляд в глубинах всего, отыскивающий сам себя
среди тысяч ран и напрасных слёз,
копающий и копающий в своей замурованной, затхлой и немой дыре, чтобы
освободить эту Ноту, которая изменит всё, эту первоначальную Радость мира,
которая создала и эту волну, и эту пену, и тысячи видов, чтобы внимать всему,
слышать себя повсюду в миллионах прибоев, в миллионах цветов и нот самой себя,
единая великая Песнь красоты и любви. В мире существует только
одно Средство, и это средство всегда было с нами. 23 Маленький простофиля И Скала взорвалась под этим изначальным
взглядом. И Йогамайя смотрела. — Теперь,
маленький простофиля, ты видишь, что это такое! Это расплющивание, а потом
внезапная лёгкость в мире, свобода в атомах,
словно они вдруг научились летать и танцевать! словно наше тело
погрузилось в великую волну. В этих немного
насмешливых, глубоких, бездонных глазах светилась такая чудесная, такая нежная
улыбка, словно ты навсегда, навечно охвачен самой Любовью, и ты с радостью
исчезаешь в ней, все века и миры боли исчезают в их Матери, в Матери всех морей
мира, вне всех пределов, без границ, без запоров и ограждений. Без небес
наверху. — Ты
хотел реальность... Я даю её тебе. И Йогамайя, Великая
Мать, Волшебница мира, исчезла с ошеломлённых глаз маленького простофили,
покинувшего свою конуру. Это было на земле, это
было в нынешнее Время, забывшее свои минуты и секунды, на земле, отдавшей
швартовы и покинувшей свои границы, свои параллели и меридианы, свои расстояния
и дали, порезанные на тысячи кусочков и рассованные по тесным коробкам, свои
здесь-и-там: всё сообщалось друг с другом мгновенно, словно всё находилось
одновременно повсюду, каждая капля как целый океан. И это было земным, это
происходило в маленьком ошеломлённом человечке, свалившемся с некой новой,
неизвестной звезды, всё было ново, словно впервые на земле — а может быть, это
пребывало на земле всегда, а теперь впервые было обнаружено ею? — Посмотрим-посмотрим!
— говорил себе маленький простофиля, а может быть, маленькая колибри или дикая
утка на той же самой прелестной лужайке, но однако, сохранившая свою голову,
слегка прохудившуюся, и свои странные лапы, ставшие невесомыми, словно готовыми
пуститься в танец... Может быть, это была
земля, покинувшая свою коробку? — Доэль,
Доэль! где ты? Моя доэль. Но она была здесь, прямо
перед его носом, вдыхающем запах этих цветов, запах этого леса, однако, сам
воздух был другим, словно всё вдруг оказалось вкусным и питательным. У неё было
то же самое круглое розовое лицо, глаза формы миндаля и немного насмешливая и
такая нежная улыбка. — Наконец-то
ты видишь ясно! мой принц, мой милый дикий принц, где же ты был всё это время? Он растерянно моргнул,
не веря своим глазам. «Где я был?» Он сел, трава была такой
мягкой, она ласкала его миллионами нежных пальцев, воздух дрожал в листве, это
была безграничная нежность, распростёртая насколько хватало глаз, как будто он
излечился от продолжительной болезни. И его доэль здесь, как будто он впервые
ощутил себя целым; казалось, она распространяется далеко-далеко в гармонии и в
унисоне со всем, что есть. Необъятная гармония повсюду. Как это возможно?...
словно он впервые постиг, как и почему пел его маленький доэл, ни для кого или
сразу для всего, для восходящего солнца, для ветров, для дождя, для славы бытия
в мире. Всё превратилось в таинство. Он положил руки на
землю, как будто для того, чтобы обнять, чтобы благословить её. Он не мог
спеть, но его душа, его сердце сами были гимном благодарности. Он оглянулся на
свою доэль — существовала лишь любовь, любовь, подобная дыханию, и это было так
просто! — У
меня были тяжёлые времена. И тут же в одно
мгновение, будто мимолётный кошмар, поднялся весь старый мир вместе с тем
старым бродягой-бездельником из-под моста. — Я
был в каменном Веке. Он посмотрел на
серо-чёрный обломок гранита на ступенях, где он столько просидел, сгорая,
умоляя богов или дьяволов, бросая вызов небесам, аду и всем их законам. И
внезапно словно откровение: но!... эта Материя, этот гранит, этот камень, эта
стена, всё это было плоским, сухим и неподатливым, но главное — всё это было менее
твёрдым, чем тот расплющивающий водопад! Камень был лишь безжизненной
коркой, именно слепая материя под ногами скрывала эту тайну, в то время, как
раздавливающее «это» было плотным, напряжённым, тёплым и позолоченным, словно
сама жизнь Жизни, словно живая эссенция Материи, которая пересекала эту корку,
эти миллионы замурованных атомов; это была Любовь, свёрнутая, окружённая
тысячами чёрных вихрей и сама притягивающая их, защищённая ими и противостоящая
им, как будто она обращала высший призыв к нашей душе и нашему телу: ты хочешь
жизни или ты хочешь смерти — до тех пор, пока эта эссенция Любви, эта эссенция
Материи не коснётся самой последней молекулы, её Ядра, высшей Сердцевины,
узнавшей саму-себя, и всё взорвётся в Любви, чистой, простой и бесконечной. И
всемогущей. Это гибкая твёрдость:
будущая Материя. Наша будущая субстанция. Он снова посмотрел на
свою доэль, словно для большей уверенности. Всё было здесь, лучистое и сияющее,
лёгкое и свободное на этой проклятой и чудесной земле. Это было Чудо всех эпох,
всех несчастий и проклятых путей, по которым мы шли, не зная, куда и зачем, во
Тьме, содержащей свой Свет, шли, призываемые и разрушаемые нашей собственной
Тайной, замурованные в нашей собственной могиле и пойманные нашей смертельной
гравитацией, в которой зрело такое горячее стремление, такой жаркий призыв к
освобождению в свободном и лёгком воздухе. Это была Цель, которая
искала сама себя. Старая рана, ищущая
собственное исцеление. И пришло великое
Дыхание. — Итак,
маленькие простофили прошлого, внимательно посмотрите на свои законы, на своих
непогрешимых священников и бросьте в крапиву ваши устаревшие износившиеся
каменные сутаны. Это был закат, осенняя
пора человечества; и ему показалось, что он слышит голос Йогамайи, раздувающей
бурю нежности и заставляющей землю содрогаться, дабы вынудить их пробить свои
стены и свою глупость. Это всего-навсего
отваливалась старая корка. 24 Молитва диких зверей Но макаки пока ещё
царили — до поры. Со всем своим оружием
богов И высокомерием дьявола Он господствовал над
людьми, загипнотизированными и развращёнными неслыханными денежными средствами,
которые царили повсюду — бросались в глаза, вливались в уши, пестрели в газетах
и журналах, делающих из вас богинь на час или демонов с бомбами; все мозги были
загажены или редуцированы до уровня дурных животных инстинктов, но там уже не
было ни свойственного животным чистосердечия, ни простого природного здоровья.
Ведь даже птица знает, где искать свой мёд. А что знали бесчисленные слащавые
религиозные и гуманные шарлатаны скатившегося человечества, гротескные и
демократизированные соломенные клоуны, радиофицированные и декорированные, в митрах
и шляпах на всех языках мира, не имеющие даже отваги шакала, воющего над своей
костью: они всё жрали, всё портили, сознание и мудрость, приобретённую и
сбережённую другими поколениями и в других Эпохах — ведь они знали всё, они
могли подняться в воздух, подняться на бирже, отправиться в космос и на другие
планеты, чтобы приручить их, населить и переполнить себе подобными, умножаясь
подобно крысам, пожирая землю и отравляя воздух, также как и мозги ближнего —
остаются лишь бесчисленные вороны, питающиеся их отбросами, и бедняки, слишком
простые, бессловесные и жалкие под этим смертельным ошейником. И бедные
искренние звери, живущие под постоянной угрозой потерять свою шкуру, которая
пойдёт на красивые шляпы для королей мира и благовоспитанных макак. Без сомнений, всё это
было отвратительно. Но был ли кто-то ещё,
кто видел всю эту чудовищность? Был ли хоть кто-нибудь,
исторгающий крик? Революции, как и «люди», были проглочены этим смертельным
потопом. Земля, ветер, звёзды
говорят, что они устали от этого варварского вида. Даже маленькие белки. И вот в один из дней
собрался большой Совет диких зверей. Жаворонок испустил крик, разнёсшийся по
всему лесу и понятный всем обитателям, ибо язык этот включал в себя все
племена, все роды и расстояния внутри этой великой волны, которая была
изначальной песней мира. Слон, медлительный и величественный, прибыл первым,
так как он уже был рядом с этой волшебной прогалиной на берегу шепчущего пруда.
Он уже знал. Большая подвижная белка с красным носом и маленькими любопытными
глазами сидела возле его уха. Настоящая маленькая канарейка, полностью жёлтая,
сбежавшая из своей клетки на Карибах, восседала, как на троне, на его большом
лбу, покрытом морщинами мудрости; пугливая розовая лань скользила на своих
мощных ногах вместе со своим осторожным компаньоном, покрытым оранжевыми
пятнами. Затем в кругу появилась пантера, украдкой поглядывавшая на это обилие
нежной дичи, на хрипло мычащего мощного бизона, на воинственного дикого петуха;
несколько молчаливых колибри уселись на вершины красных цветов гибискуса. В
высокой траве ждал совсем юный малыш доэл. Слон изящно поднял свой
хобот и заговорил на слоновьем языке, который все понимали: «Мои дикие братья,
мы окружены, захвачены и обречены, наши былые территории оккупированы, наши
границы огорожены колючей проволокой и изрезаны дорогами для машин этих
зловонных двуногих...» — Да,
от них пахнет трупами! — воскликнула большая малабарская белка, сидящая на
слоновьем ухе. «...Они разделили наши
свободные территории, и если трава засыхает на одном месте, мы не можем
перебраться даже на соседнюю прогалину. И они делают всё больше и больше
маленьких крысят и ненасытных макак...» — Простите!
Простите! — запротестовала старая макака из кустов. — Мы живём только на
деревьях, но даже мы видим, что добрая листва стала большой редкостью. Когда
это возможно, мы пробираемся к этим ворам на кухни и крадём те прелестные
плоды, которые они украли у нас. Маленький жёлтый кенар
раскрыл свои крылья с высоты слоновьего лба: — Я
всего лишь кенар, но я всегда пел, несмотря на то, что сидел в клетке. И что теперь? Большой слон опустил
свой хобот и стоял молча. Он смотрел вдаль, словно спрашивал совета у своих
немых предков. Затем он медленно заговорил, утомлённый болтовнёй. Белка
соскользнула на землю и весь мир замолчал. — Только
Великая Волшебница, наша Мать, может нас спасти. Мы растеряны. Что нам делать? И поднялась великая
безмолвная мольба. Ни один лист не шевелился на осенённой печалью прогалине. И тогда маленький совсем
юный доэл, сидящий на дикой былинке, качнул хвостом и просто сказал на своём
переливчатом, словно нежные капли росы, языке: — Мы
родились для того, чтобы земля снова могла петь. И тогда? И тогда Йогамайя Великая
обняла всю прогалину своей большой мантией света; все листья вздрогнули, все
капли в пруду затрепетали, ощущая Момент вечности, и она сказала: Останется лишь то, что реально 25 Революция Реальности Маленький, совсем юный,
неискушённый доэл возвратился на свою родную лужайку, он больше не бился в
окно, он потерял свои иллюзии, теперь он знал; а впрочем, все окна мира были
разбиты под воздействием прекрасного нового Дыхания. Старый дикарь Нил скользил
в танце по лужайке в паре со своей Принцессой, как будто он был легче воздуха,
как будто он не имел никакого веса, словно вес был всего лишь искусным
заблуждением учёных мыслителей и их законов; этот воздух был таким нежным и
доставлял такую радость быть в этом мире — быть, просто быть. Это был целый мир,
который предстояло изучить, мир со своими способами действия и средствами
связи, со своими органами. Наша будущая субстанция. В какой-то момент,
продолжавшийся, возможно, целую вечность, он остановился, прислушиваясь к тому,
что происходит у него под ногами; казалось, он слышал движение древних вод
Нила, Ганга, Ориноко, где ещё жило древнее эхо ведических гимнов, сплетённое с
пением лиры Орфея и перекрываемое песней диких лесов Амазонки... а затем
перелом... нечто, что уже содержало свою смерть, но всё ещё пыталось жить, а
затем... копошащееся Ничто с миллионами своих инструментов, наклеивающее
этикетки на мир, гигантское трюкачество в попытках поймать единую вещь, которая
и заставляет быть все эти миллионы пульсирующих лет. И теперь больше ничто не
пульсировало: это были стоящие строем бетонированные руины. А затем это
потрясающее Дыхание, поднимающееся из-под земли, из-под ног, заставляющее
расплескаться жестокие сумерки, разбивающее границы, рассудки и безрассудства,
соборы несуществующей Святости, высшие мировые институты и учреждения с их
тысячами коридоров, распахивающихся, зияющих какофонией криков и слов, ни о чём
более не говорящих ни на каком языке мира. Весь мир лгал. Это была Смерть,
показывающая своё истинное лицо мыслящему и бранящемуся бетону, называющему
себя людьми, и остаткам настоящих людей. Тот самый древний перелом, который,
наконец, окончательно переломился, чтобы уступить дорогу новому Воздуху; старая
смертельная гравитация, которая опрокидывалась, чтобы разоблачить свою
бессмертную сердцевину, своё ядро, и снова погрузиться в свою великую Волну, в
единении со всем сущим, в лёгкости, всегда лёгкой и всегда поющей. Но тяжёлые люди лопались
в этой лёгкости, как воздушные шары, это было непригодно для их дыхания и
непостижимо для всех мировых знаний и для всех тел, испорченных этой
неопровержимой и смертельной Ложью — это был катаклизм, а возможно, и конец
мира; а может быть, это было то, что молча наблюдали древние фараоны, слышавшие
идущий из необъятных далей шёпот пустыни и зов неизвестного Голоса. Минуло столько Эр, но
малыш доэл всё ещё помнил и знал то, что заставляет землю петь, даже в клетке,
даже под развалинами тысячелетий. И тот Человек, несмотря
ни на что, проделал дыру в древних гробницах. Маленькая точка бытия, которая
молча сияет сквозь наши стены, которая молча призывает другие точки бытия,
живущие под развалинами, которая заставляет Невозможное выплеснуться и стать
нашим единственным Возможным. Потому что мир всегда начинался и возрождался из
точки — единой точки Реальности, заставляющей пройти шаг за шагом неизвестную
Цель всех Эпох. Это не было ни концом
света, ни концом нескольких тысячелетий. Это был конец Эры. Ничего похожего на ад
разверзающихся могил с их дьявольской требухой; это были наши небеса на земле и
в теле — для тех, кто этого хочет. Это была великая Богиня
Красоты, вышедшая из камня, чтобы создать новую реальность. Наша последняя
метаморфоза. Но кто этого хочет? Однако, ещё существовали
несчастные бессловесные люди, которые хотели — готовые ко всему, даже к атакам
иллюзий ветхого закона и даже, возможно, к смерти. Точки Реальности,
спрашивающие себя — ЧТО? Как древние фараоны в розовых сумерках пустыни. Это возникала другая
Эра. Другое существо и бытие
на земле. Это было начало нового
мира. Нилу, старому Нилу с его
возрастом в семнадцать тысяч лет теперь было семнадцать новых земных лет. Доэль, его всегда
улыбающаяся доэль была рядом на своей лужайке эпох, убегающих и возвращающихся
на лёгких крыльях великой волны музыки, обнимающей вселенные и грядущие миры. 18 ноября 99 Доэл или птица будущего на земле ЯЗЫКИ, подобно
динозаврам, подобно всему нашему переходному виду, окаменели, они больше не
издают свой крик — да и какой другой крик может быть, если не тот, которым
являешься ты сам? Я слышал столько языков, не понимающих друг друга и самих
себя, словно крики макак, объединённые парой сочинительных союзов, без всякой
согласованности. И тогда я погрузился в молчание, я забыл о переходном человеке
и услышал великую Волну, охватывающую изнутри все миры и всех маленьких зверей,
вибрирующую повсюду, в листьях деревьев, в травах, в одинокой скале; Волну, что
движет всем, будто собой, разлитой повсюду. Затем я увидел, что шаги, действия,
слова уже не являются импульсами или мыслями, справедливыми или
несправедливыми, ясными или затуманенными — это были ноты, либо
правильные, либо фальшивые. Как у птиц. Звук, музыка, они находятся вне всего,
о чём мы можем подумать. Нужно научиться
пребывать в музыкальном созвучии со всем, слышать музыку во всём. Устаревший переходный
человек вынужден загромождать всё своими идеями (или своими чувствами). Все
перемешано и носится по замкнутому кругу. Он больше не знает своего
собственного крика. Каким будет грядущий
способ бытия: он будет музыкальным музыка, которая излечит все раны земли. Сатпрем. Оглавление
САТПРЕМ
(1923-2007) Сатпрем, моряк и
бретонец, хоть и родившийся в Париже на улице Джордано Бруно в 1923, участник
Французского Сопротивления, в возрасте 20 лет был арестован Гестапо и провёл
полтора года в концентрационных лагерях. После освобождения, опустошённый, он
отправляется в Верхний Египет, затем в Индию в правительство Пондишери. Там он
встречает Шри Ауробиндо и Мать. Потрясённый их Посланием: «Человек — переходное
существо», он покидает Колонии и отправляется в Гвиану, где проводит год в
девственном лесу, затем в Бразилию, потом в Африку... В 1953 в возрасте 30 лет
он окончательно возвращается в Индию к Той, которая искала тайну перехода к
«следующему виду», к Матери, чьим доверенным лицом и свидетелем он будет около
20 лет. Ей он посвящает свою первую работу Шри Ауробиндо или путешествие
сознания. В возрасте 50 лет он
собирает и публикует фантастический документ, Агенду в 13 томах,
повествующий о пути Матери, затем пишет трилогию Мать: 1.
Божественный материализм, 2. Новый вид, 3. Мутация смерти и эссе Разум
клеток. Затем со своей спутницей
Суджатой он полностью прерывает общение с миром, чтобы броситься в последнее
приключение — поиск эволюционного «великого перехода» к тому, что придёт вслед
за Человеком. В 1989 после семи
интенсивных лет садханы, потраченных на то, чтобы «рыть в теле», Сатпрем пишет
короткий автобиографический рассказ, где он рассматривает ситуацию, в которой
оказалось человечество, Бунт Земли. Затем в 1992 Эволюция 2: «После
Человека, кто? Но главным образом: после Человека, как?». В 1994 появляются два
тома переписки, Письма непокорного, свидетельствующие о продвижении
Сатпрема в течение 40 лет — настоящее путешествие сквозь человеческий образ
бытия. Годом позже он пишет Трагедия Земли — от Софокла до Шри Ауробиндо,
где описывает всю кривую человечества, начиная с ведических Риши и вопросов,
задаваемых Софоклом на заре нашей варварской эпохи, и до Шри Ауробиндо, который
даёт нам ключ трансформирующей силы, находящийся в Материи. После работы Ключ к
сказкам (1998) Сатпрем начинает публикацию своих Заметок Апокалипсиса,
ежедневный дневник своего собственного продвижения, начиная с ухода Матери
(вышло семь томов, остальные готовятся к изданию), в это же время Издательство
Робера Лаффона публикует два других эссе: Легенда Будущего (2000) и Воспоминания
Патагонца (2002)[5].
[1] (фр.) «Человек зажатый (спешащий, срочный, выжатый)» (прим. пер.) [2] В оригинале игра слов: «criant» — вопиющий, кричащий, «créant» — создающий, рождающий (прим. пер.) [3] Во французском слово «être» означает одновременно «бытие», «существо», «сущность» (прим. пер.) [4] Игра слов. Во французском слово «serin» имеет несколько значений: канарейка (вьюрок), простофиля, легковерный. (прим. пер.) [5] Не упомянуты ещё две книги: Телом Земли или саньясин, написанная в 1968, где Сатпрем перерабатывает свой тантрический и йогический опыт, полученный в годы странствий по Индии в качестве садхака, и написанное в 1970 эссе На пути к сверхчеловечеству, в которой, по словам Матери, проявился новый, нементальный, способ работы со словом, «новый мир» (прим. пер.) |