Наконец туда пришло голое беспристрастное небо,
Где Тишина к космическому прислушивалось Голосу,
Но не отвечало ничего на миллион зовов;
Души бесконечный вопрос не встречал отклика.
Резкое завершение кончало надежды стремящиеся,
Глубокое прекращение в могучем покое,
Последняя черта на последней странице мысли,
Край и пустота бессловесного мира1 . Там медлила в паузе взбирающаяся миров иерархия. Он стоял на широкой арке Пространства вершинного Один с огромной Самостью Разума, Которая держала всю жизнь в одном углу своих ширей. Всемогущая, неподвижная и отчужденная, В мире, который из нее брал начало, она не принимала участия: Этот Сам не обращал внимания на песни победы, К своим собственным поражениям он был безразличен, Он слышал крик горя и не подавал знака; Безучастный опускался его взгляд на зло и добро,
Он видел уничтожение и не делал движения.
Вечная Причина вещей, одинокий Провидец
И Хозяин своего множества форм,
Он не действовал, но нес все дела и все мысли,
Свидетельствующий Господь мириадов действий Природы,
Уступающий движениям ее Силы.
Ум путешественника это обширный квиетизм отражал.
Эта свидетельствующая тишина есть секретная основа Мыслителя:
Скрытое в безмолвных глубинах формируется слово,
Из скрытых безмолвий рождается акт
В голосов полном уме, трудящемся мире;
В тайну обернуто семя, что сеет Вечный,
Тишину, мистическое место рождения души.
В безвременной тишине и верховном удалении Бога
Видящий Сам и могучая Энергия встречаются;
Тишина знает себя и обретает мысль форму:
Самосотворенное из дуальной силы творение встает.
В безмолвном себе он жил, и тот - в нем;
Молчаливые незапамятные слушающие глубины себя,
Ширь и тишина Себя его были собственными;
Одно существо с Собою, он становился широким, могучим, свободным.
Обособленный, освобожденный от уз, он смотрел на все сотворенные вещи.
Как тот, кто свои воображаемые сцены возводит
И не теряет себя в том, что он видит,
Зритель драмы самозадуманной,
Он глядел на мир и наблюдал его мотивирующие мысли
С ношей пророчества в их глазах светлого,
Силы мира с их ногами ветра и пламени
Из молчания в его душе поднимались.
Все сейчас он, казалось, понимает и знает;
Желание не приходило и никакой порыв воли,
Великий мятущийся исследователь свою задачу утратил,
Ни о чем не спрашивал, ничего не хотел больше.
Там он мог оставаться, Сам, Тишина завоеванная:
Его душа пребывала в мире, он знал космическое Целое.
Затем светлый палец опустился внезапно
На все вещи видимые, касаемые, слышимые или чувствуемые
И показал его уму, что ничего не могло быть знаемо;
Должно было быть достигнуто То, из чего приходит все знание.
Скептический луч разрушил всю эту видимость
И ударил в самые корни мысли и чувства.
Они выросли во вселенной Неведения,
Стремящиеся к суперсознательному Солнцу,
Играющие в сиянии и дожде из более небесных небес,
Которых они достичь никогда не могли, как бы ни высоко простирались,
Или пройти, как бы ни был остр их зонд.
Сомнение пало даже на мышления средства,
Недоверие было брошено на инструменты Ума;
Все, что он принимает за сверкающую монету реальности,
Удостоверяющий факт, фиксированный вывод, дедукцию чистую,
Теорию прочную, смысл несомненный,
Стало выглядеть фальшивками, предъявляемыми кредитному банку Времени,
Или ценными бумагами, что ничего не стоят в казначействе Истины.
Неведение на неспокойном троне
Пародировало с суверенитетом случайным
Фигуру знания, в сомнительные слова облаченную
И мыслеформы мишурные, неадекватные ярко.
Чернорабочий во тьме, ослепленный полусвета сиянием,
То, что оно знало, было образом в разбитом стекле,
То, что оно видело, было реальным, но его зрение было неправильным.
Все идеи в его огромном хранилище
Были подобны мимолетной тучи ворчанию,
Что расточает себя в звуке и не оставляет следа.
Хрупкий дом, висящий в неуверенном воздухе.
Тонкая паутина искусная, вокруг которой оно движется,
На дереве вселенной на какое-то время вывешенная
И собранная в саму себя снова,
Была только ловушкой, чтоб схватить насекомую пищу жизни,
Окрыленные мысли, что, хрупкие, в кратком свете порхали,
Но мертвые, стоило им попасться в фиксированные формы ума,
Цели ничтожные, но неясно большие в маленькой шкале человека,
Мерцания тонкой блестящей ткани воображения
И веры, паутиной опутанные, не живые больше.
Магическая лачуга возведенных определенностей,
Сделанная из блестящей пыли и яркого лунного света,
В которой оно благоговейно хранит свой образ Реальности,
Рушилась в Неведение, откуда она поднялась.
Лишь проблеск там был символических фактов,
Что кутали мистерию, в их пыле таящуюся,
И фальшь многочисленную, основанную на скрытых реальностях,
Которой они живут, пока не падут из Времени.
Наш разум есть дом, посещаемый часто убитым прошлым,
Идеями, скоро мумифицирующимися, старых истин призраками,
Бога спонтанностями, формальными веревками связанными
И уложенными в ящики содержащегося в порядке шкафчика разума,
В могилу великих утраченных благоприятных возможностей,
Или учреждение для неправильного использования души и жизни
И всей пустыни, которую человек делает из даров неба,
И всего его мотовства запаса Природы,
Для комедии Неведения подмостки.
Мир сценой долгой эпохальной неудачи казался:
Все становилось бесплодным, не была никакая надежная основа заложена.
Уязвленный лезвием луча обличающего,
Строитель-Рассудок свою утратил уверенность
В удачливой ловкости и повороте мысли,
Что делает душу пленником фразы.
Его высшая мудрость была предположением блестящим,
Его могучая структурированная наука миров -
Светом на поверхностях бытия мимолетным.
Там ничего не было, кроме схемы, начертанной чувством,
Вечных мистерий заменителя,
Неясной фигуры реальности, плана
И возвеличивания архитекторским Словом,
Навязанным на подобия Времени.
Сомнением была затенена существования самость;
Она почти казалось листом лотоса, плывущим
По голому пруду космического Ничего.
Этот великий зритель, созидательный Разум,
Был только какого-то полузримого делегатом,
Вуалью, что висит между душою и Светом,
Идолом, не живым телом Бога.
Даже безмолвный дух, что глядит на работы его,
Был неким бледным фасадом Непостижимого;
Тенью казалась широкая Самость свидетельствующая,
Его освобождение и неподвижный покой -
Пустым отшатыванием бытия от Временем сотворенных вещей,
Не самовидением Вечности.
Глубокий мир царил там, но не безымянная Сила:
Нашей сладкой могучей Матери не было там,
Которая собирает к своей груди своих детей жизни,
Ее объятий, что берут мир в ее руки
В Бесконечности бездонном восторге,
Блаженства, что есть зерно творения великолепное
Или белая страсть Богоэкстаза,
Что смеется во вспышке безграничного сердца Любви.
Более великий Дух, чем Самость Разума,
Должен отвечать его души вопрошанию.
Ибо здесь не было прочного ключа и надежной дороги;
Высоко взбирающиеся тропы прекращались в неведомом;
Артистичное Зрение конструировало Запредельное
В противоположных образцах и конфликтующих оттенках;
Частичное переживание фрагментировало Целое.
Он глядел выше, но все было пустым и безмолвным:
Сапфирный свод абстрактной Мысли
В бесформенную убегал Пустоту.
Он смотрел вниз, но все было безмолвным и темным.
Посередине был слышен шум молитвы и мысли,
Борьбы, труда без конца и без паузы;
Тщетные и невежественные поиски поднимали свой голос.
Толки, движение, зов,
Пенящаяся масса, бесчисленный крик
На океанической волне Жизни вечно катились
Вдоль берегов Неведения смертного.
На его нестабильной и огромной груди
Существа и силы, формы, идеи, как волны,
Толкались за положение и верховную власть,
Поднимались, тонули и вновь поднимались во Времени;
И на дне суеты неусыпной
Ничто, борющихся миров родитель,
Огромная творящая Смерть, мистическая Пустота,
Иррациональный крик вечно поддерживающее,
Вечно исключающее небесное Слово,
Бездвижное, отказывающееся спрашивать и отвечать,
Располагало под голосами и маршем
Смутного Несознания неопределенность немую.
Два небесных свода света и тьмы
Противопоставляли свои пределы путешествию духа;
Тот двигался, завуалированный от бесконечности Самости,
В мире существ и преходящих событий,
Где все должно умирать, чтобы жить, и жить, чтоб умирать.
Бессмертный обновляемой смертностью,
Дух блуждал в своих действий спирали
Или бегал, в циклах своей мысли кружа,
Однако был не больше, чем его изначальная самость,
И знал не больше, чем когда он впервые начался.
Быть было тюрьмой, затухание было спасением.